Европа в окопах (второй роман)
Шрифт:
Между тем он продолжал лежать, неподвижный, безгласный…
Потом немного пришел в себя… Главное, не поддаться панике… Кричать нет смысла, хоть кругом и тихо, но ведь эта тишина — только для него. Идти он тоже не может: все равно не дошел бы. Каждый шаг лишь увеличит кровотечение. В этом он сам убедился. Теперь, когда он снова лежит неподвижно, кровотечение уменьшилось, он это чувствует. Кровь, разумеется, продолжает течь, все еще течет… Что-то надо делать.
Беденкович снова сунул руку в штанину и приложил палец к ране, из которой текла кровь. Почувствовал легкие толчки крови, ударяющей в его палец в ритме пульсации сердца. Так, а теперь он крепко прижмет палец к этому месту, притиснет изо всей силы. Беденкович настороженно ждет. Кажется, удалось. Только не ослабить нажим. Выдержать. Выдержать? До каких пор? Напряженный палец начинает болеть. Это означает…
Беденкович чувствует острое желание оставить в покое ногу и отдохнуть, хоть на минутку отдохнуть! Потом,
Минутами ему кажется: все, о чем он размышляет, уже происходит, и он старается сосредоточиться на одном: не шевелиться, не усиливать кровотечение, так что сейчас, хотя бы в данный момент, все в порядке. Только не уснуть, как бы ни хотелось смежить веки! Только не уснуть! Кто ему это постоянно твердил? Каждый раз там, дома, когда он собирался в горы… Ага, дедушка… Никогда не ищи отдыха на снегу, так можно уснуть и не проснуться… Но ведь сейчас не зима, и еще нужно сделать перевязку… лучше всего, если бы перевязала Герта, у нее ловкие руки… в остальном это стерва… И все-таки она должна прийти сюда, раз он в ней нуждается… Этого у нее не отнимешь: о нем и о малыше она всегда заботилась… и о доме… никто не умеет так застелить постель… А те сигареты в пепельнице? Ведь они остались там после другого… собственно, из-за него он, Бранко, тут… добровольно ушел из охраны императорского замка! Из-за какого-то пустяка! Да только… только что, если все это совсем-совсем не так? Вдруг Беденковича охватил ужас, чуть сердце не остановилось, — ужас, когда он вспомнил…
Разом исчезла пепельница с окурками. Герта, тот, другой… что, если — раненый стал судорожно ловить воздух — что, если это он, он сам — виновник войны? В тот дождливый вечер… ему дали портфель… он точно помнит, совершенно точно… портфель из светло-коричневой телячьей кожи… Он прыгнул в седло… да, у него снова перед глазами картина, как он выехал тогда из Гофбурга и сделал небольшой крюк через Панскую улицу — пусть-де женщины полюбуются императорским гвардейцем… золотая шнуровка на груди, шлем с султаном из белого конского волоса… Смех да и только! Главной все же была эта сумка! Сумка, а в ней бумага с подписью императора… Что, если именно в этой бумаге император… а его послали передать… Разве сам он не хотел когда-нибудь стать посланцем, несущим великую весть, которая поразит весь мир?.. Вот он сворачивает в улочку напротив Центрального кафе и уже въезжает на площадь Миноритов… вот и маленький парк с мерцанием дождевых капель в конусах фонарного света… и… и… почему вдруг гаснут фонари? один за другим?., а тьма густеет… вот уже оно, министерство… оно закрыло собой все… и такое черное… черное… а он, Беденкович, держит портфель, потому что конь под его седлом исчез, точно растворился в ночном мраке, как и все вокруг: здания, церковь миноритов, земля… а сумка с императорской депешей все тяжелее и тяжелее, она тянет его вниз — нет, пока не поздно, Беденкович должен избавиться от нее, потому что теперь она тяжела, как сама смерть… смерть, которую он принес сюда… даже сюда…
В последний миг Беденкович еще пытается пришпорить коня, но уже только перебирает ногами в пустоте: императорский гвардеец въезжает в последнюю тьму.
4. СТРЕЛОК
Мужчина разжимал пальцы и снова сжимал в кулак, резко, судорожно, так что каждый раз у него от напряжения белели суставы. Когда при этом рука хватала наволочку, Наташа всегда ожидала, что та будет разорвана, рука мужчины вдруг представлялась ей лапой какого-нибудь хищника во время охоты. Казалось, во сне он действительно с кем-то борется. И его лицо с плотно сомкнутыми веками было такое жестокое, такое чужое, что Наташе становилось страшно.
Женщина невольно отодвигалась от спящего и, опершись на локоть, продолжала за ним наблюдать. Не впервые заставляли ее проснуться ночные кошмары возлюбленного, которого подарила ей война. Днем мирный, тихий, скорее даже печальный… Чтобы он когда-нибудь смеялся? Нет, такого Наташа не помнит, но в остальном добряк — по глазам видно, по голосу определишь. Возле него было спокойно, тепло, с ним никогда не чувствуешь себя одинокой. При нем точно снова начало оживать что-то из далекого детства — так в доме у Наташи благоухал хлеб, грела печь, сияли подсолнухи под окнами, звучал голос матери.
Но откуда по ночам такая странная, такая неприятная перемена? Наверняка что-то его мучает. То, что не имеет выхода днем и вот прорывается наружу во тьме, а он с этим злом борется, один на один, и Наташа не может ему помочь, вся ее любовь оказывается бессильной; не может помочь, потому как ничего не знает. Ни о его муках, ни о нем самом, о Сергее Трофимовиче.
Вот
судорожно сжатый кулак ослаб, смягчилось выражение лица. Прекратилась и головная боль, не позволявшая Наташе спокойно думать; теперь ее мысли свободно потекли в направлении, которое сами себе определили: как могло случиться, что она, Наташа, ничего о Сергее не знает? Ведь они вместе уже… давно? Недавно? Это как посмотреть. Дело вовсе не во времени, скорее в том, насколько они теперь близки. А что знает о ее жизни Сергей? Никогда он ни о чем не расспрашивал; наверно, ему даже не ведомо, что она вдова, что муж ее погиб в самом начале войны. Разве что ему сказали соседи, да вряд ли. А он — что рассказал он о себе? Никогда ни слова. Поначалу, когда Наташа ненароком спрашивала его о былой жизни, он лишь отмахивался — беззлобно, без нетерпения. Сперва ее не расстраивало, что она так ничего о нем и не узнала. Видно, и не надо знать. Куда важнее в эти трудные времена познать успокоительное чувство безопасности и доверия, излучаемое этой встречей двух одиноких людей, не доискиваясь, что загнало их в тиски одиночества. Остальное было неважно, можно было очень просто назвать это одним словом: война. Война после полугода совместной жизни отняла у нее мужа, а с ним — кусок молодости и кусок сердца; и его, Сергея, тоже оторвала от родного очага, занесла сюда. Это здесь и теперь было единственно надежным и безопасным, потому что следующий день или час единым выстрелом может все перечеркнуть. От войны ничто не спасет — ни прошлое, ни мечты о будущем.Единственное, что сейчас реально, это он — Сергей Тимофеевич Злоткин, который лежит рядом с ней на спине, уже освободившись от кошмара, и спокойно спит.
На миг Наташе показалось, будто все в порядке. Но этот миг продлится лишь до тех пор, пока спящий снова не начнет борьбу со своими мучителями, и все вернется с новой силой: сжатые кулаки, сомкнутые губы, напряженное лицо…
Тут Наташа окончательно понимает, что все отнюдь не в порядке, просто она пытается себя успокоить. Перед ней человек, мужчина, которого что-то мучает, преследует, а рядом с ним, нет, вместе с ним — женщина, которая должна, обязана ему помочь. Но как? Она не знает. Как угодно. Она должна помочь именно потому, что она женщина, а женщина всегда наполовину мать для каждого страдающего ребенка, какого бы возраста он ни был, и безразлично, она ли его родила или ребенок к ней, квочке, только притулился.
Чем помочь? Это уж ее дело, но что-то придумать она непременно должна. А потому ей необходимо ближе узнать Сергея. Да, в подлинном смысле слова узнать. Для этого вовсе не надо раскапывать бог знает какие подробности его прошлой жизни; нужно куда меньше и куда больше: узнать, чего, собственно, хотел этот человек от жизни и что с ним случилось. Какое препятствие все опрокинуло, перевернуло, что отняло у него смех, общительность, вкус к жизни…
Что произошло?!
В эту минуту — Наташе казалось, больше она не имеет права откладывать, — в эту минуту она хватает Сергея Трофимовича за плечи и трясет, пока не вытряхивает из него сон, пока не заставляет проснуться… Он еле продирает глаза, только наполовину приходит в себя, и в его вялое сознание проникает Наташин голос: «Что с тобой? Что случилось?» Это как град, когда ледяные горошины ударяют по крыше, бьют по голове, стучатся в мозг и нет от них спасенья: «Что с тобой? Что случилось? Скажи, скажи!!»
В этом переполохе, в сумятице ощущений некогда что-нибудь придумать, и он, без раздумий кричит: «Ворона, ворона!»
Потом вдруг начинает плакать, резко отстраняет женщину и, повернувшись к ней спиной, зарывается в перины.
Наташа в ужасе перекрестилась — как страшно слышать, когда плачет взрослый мужчина! Но как, наверное, это страшно для него самого…
Потом он три дня к ней не приходил.
А когда вечером на четвертый день возник на пороге ее хаты, ей вдруг показалось, что к ней пришел кто-то чужой: облик, черты лица и голос ей знакомы, но это совсем не тот человек, который покинул ее дом несколько дней назад.
И хуже всего, что Наташа не знает, в чем заключается перемена. Ведь его шаги, пока он идет от двери к столу, звучат точно так же, как прежде: сперва шарканье у порога, когда с сапог счищается земля, потом — при всей тяжести обуви и громоздкости фигуры, отягченной заплечным мешком, — поступь легкая и пружинистая, как у хищника.
Хищник… Сравнение сразу принесло разгадку: Наташа невольно отступила, скрестила руки на груди. Но она ясно ощущает: в глазах мужчины светится нечто противоположное этому образу, нечто невероятно ласковое, мирный взгляд, сдержанные, спокойные движения. Так, наверно, двигались бы святые, если бы сошли с иконы… Притом он не делает ничего необычного: достает из мешка хлеб, копченую рыбу, кусок сала, водку — то же, что носил прежде, и кладет все это на стол так же беззвучно и вместе с тем значительно, словно говорит: «Возьми, вот я принес тебе, прошу тебя — прими». Потом садится и взглядом приглашает женщину сесть рядом на лавку, а когда та садится, начинает двигать к ней по столу продукты, как бы увещевая, уговаривая взять, но с каким-то смущением, точно наперед благодаря за доставленную этим радость.