Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Европа. Два некролога
Шрифт:

ка читателей «Философии свободы» и «Теософии» предполагала — поверх чувств — умение постичь свое сотрудничество и овладеть им в духе социал–гётеанизма. На практике это означало бы: десятки тысяч сотрудников представляют собой лишь проецированный вовне образ того, что разыгрывается как индивидуальное умение единственного. Их ценность, смысл и назначение их жизни в том, чтобы они осознают себя в своем интимно–личном как бы проецированными вовне способностями действующего в социальном Христа. Подобно тому как вдохновение Гёте становится его глазами, чтобы видеть перворастение, или его рукой, чтобы нанести увиденное на лист бумаги, так и Христова сущность пронизывает сотрудничество десятков тысяч, чтобы дать свершиться социально необходимому. Не понимать этого, значит находиться под злой звездой того, что апокалиптик называет Гог и Магог [153] . Не следует лишь быть столь тугим на ухо, чтобы датировать рев среднеевропейского сброда — «Отпусти Варраву и распни Другого!» — исключительно немецким 1933 годом. Этот рев, в поддержку других Варрав, называющихся вильсонизмом и ленинизмом, отчетливо слышен уже с 1918 года. История нашего сногсшибательного столетия не зря зарекомендовала себя как история всякого рода amnesty international в защиту Варрав этого мира, выпущенных уже в полном составе и пребывающих в полной боевой готовности. Но то, что дает отпускную всем мировым мерзавцам, есть распятие

153

Рудольф Штейнер в Дорнахе 22 сентября 1924 года (в восемнадцатой

лекции так называемого «Апокалипсиса для священников»): «И тогда наступит время, когда сатанинская власть посредством усилий, развитых ею для овладения интеллектуальными способностями человечества, возрастет настолько, что станет подступаться ко всем сформировавшим себя группам, так что действительно случится так, что власть Сатаны будет действовать в направлении всех четырех концов света. И эти группы, маленькие группы: Гог, или более многочисленные группы: Магог, они будут подвержены искушению, искушению сатанинской власти».

Другого — на Голгофе универсального безмыслия. Карма безмыслия — под этим знаком будет однажды увидена и рассказана история первого антропософского столетия, а в свете её и история первого христианского столетия: история физического разрушения Иерусалима и рассеяния по миру одного избранного народа, после того как он отдал свои голоса бандиту и отверг Того, для Кого был избран, и параллельно: история физически–духовного разрушения Германии, после того как другой избранный народ проглядел свой явленный настоящий миф и соблазнился сумасброднокровавой романтикой «ночи и тумана». Призрачный Агасфер в образе шубертовского «Шарманщика» или некоего ветхого деньми клошара в овитриненно–помраченных пространствах убитых немецких городов. С фонарем, зажженным среди бела дня, Диоген Циник, друг и покровитель собак, ищет человека, захотевшего бы и смогшего бы понять, что же такое случилось с ним и с миром. «Ищу немца!» Не соломенного немца, вытащенного из карл–ясперсовской исторической копилки, а немца, способного увидеть в опустошенном немецком ландшафте 1945 года Иерусалим и озвучить его словами из Мф. 23, 3738: «Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст». Немец, обменявший свое антропософское первородство один раз на Варраву национального мифа, другой раз на (сразу двух) Варрав интернационального и сверхнационального мифа, поставлен с тех пор перед необходимостью откликаться на имя и представлять себя ломающему христианскую комедию миру под именем Агасфер. Немецкий Агасфер — такова цена, в которую народу поэтов и мыслителей обходится повторное «и вы не захотели». Где можно найти еще сегодня немецкую идентичность? В немецком футболе или немецком теннисе: мы помним выпяченные груди, которыми господа из транзитного Бонна (теперь снова Берлина) чествовали на стадионе свою немецкую народную душу по случаю победы национальной сборной. (Сказанное нисколько не умаляет самих игроков, славных малых, в ногах которых больше интеллигентности, чем в головах политиков и философов.) Впрочем, и тут не обходится без поражений, очевидно не в досаду ревущей публике, а в помощь будущим историкам–симптоматологам, которым придется однажды восстанавливать действительную историю Германии; после проигрыша немецкой футбольной команды французской на чемпионате мира во Франции (какому–то невежественному чиновнику не пришло в голову, что местом этой встречи должен был бы быть не старый многоблудный Париж, а — Компьен) немецкий канцлер — это был грузный, грешный Коль — про- изнес–таки в транслируемом на всю Германию кадре фразу, которая в последний раз в немецкой истории могла бы звучать разве что из уст гроссадмирала Дёница или фельдмаршала Кейтеля: «МЫ ПРОИГРАЛИ». (Тогда в 1945-м и дальше это выглядело иначе: не «мы», а «они», злые германонемцы, проиграли; «мы», американонемцы, иудеонемцы, турконемцы, афронемцы и прочая, прочая — выиграли; «мы», meine Damen und Herren, если и проигрываем, то в футбол.) Вопрос: в чем могло бы еще состояться немецкое будущее, опережается и снимается сегодня заранее заготовленным ответом: в том, что немец в наказание за двенадцатилетие своей ненависти к евреям сознательно отказывается иметь какое–либо немецкое будущее вообще. Американское, голландское, масонское, буркина–фасонское, добро пожаловать — только не немецкое! Так в запрограммированном сознании. Неким «вирусом», выводящим из строя «программу», мог бы быть альтернативный ответ: немецкое будущее может быть всюду там, где немец осознает, что оставленный пустым немецкий дом двадцатого столетия принадлежит к той же карме, что и оставленный пустым Иерусалим первого столетия, именно: к карме обмена своей Эпи- фании на пошлое обаяние первого попавшегося, всё равно харизматического или демократического, мерзавца. (Как сказано, ХХ век — век амнистированных Варрав, которые, раз выпущенные на волю, пробуют себя уже не в разбое, а в политике, науке, искусстве и срывают куш на страстях, предназначенных не удостоверенному никаким референдумом Другому.)

Postscriptum к русскому изданию

Основания завершить эту книгу кратким словесным портретом человека, имя которого хоть и известно очень немногим (в России, по–видимому, и того менее), зато таким немногим, которые сами в свою очередь известны всем. Вот в каких выражениях говорит об этом человеке бывший канцлер Германии Гельмут Шмидт [154] : «Эпохальный труд объединения Европы требует времени. Но то, что мы постигли цель, то, что мы сознательно приближаемся к ней, этим мы в значительной степени обязаны великому французу и одновременно великому европейцу Жану Монне, давшему решающие толчки в этом направлении». Так и сказано: великому французу и великому европейцу, который если и остался неизвестным большинству французов и европейцев, то не по журналистскому недосмотру, а скорее в силу особенностей жанра; когда–то этих людей называли «серыми кардиналами»; теперь, в эпоху «смерти человека», им больше к лицу скромное обаяние демократии; можно вообразить себе, что в недалеком будущем (если таковое вообще еще будет) встанет вопрос о переименовании ряда европейских столиц (скажем, Берлина, Осло, Амстердама: в первой порции) именем этого энергичного экспериментатора. (Почему бы не самой Европы: скажем в Моннезию, по типу Родезии?) Жан Монне — скромный католический душеприказчик старой пуританской воли, по сути один из «амнести- рованных» (см. выше) — в самом деле сделал больше, чем кто–либо, чтобы Европа провалилась однажды в обморок и очнулась «уже не той». Ему принадлежат с начала пятидесятых годов первые решительные инциативы по генерализации Европы, в частности так называемый «план Шумана»: создание «Европейского oбъединения угля и стали», как первой модели Европейского Союза (это транснациональное ведомство было с самого начала организовано как государство, с исполнительной властью, парламентом и даже судебной палатой). С 1953 по 1955 год Монне — его первый президент и опекун. Тогда же им планируется создание общей европейской армии (предложение было отклонено французским парламентом). В 1976 году решением глав правительств Европейского Сообщества он был объявлен первым, и долгое время оставался единственным, почетным гражданином Европы. Когда в начале 80-х годов Сообщество возглавил Жак Делор, в его рабочем кабинете на стене висел единственный портрет: Жана Монне.

154

Здесь и дальше по книге: Andreas Bracher, Europa im amerikanischen Weltsystem. BruchstQcke zu einer ungeschriebenen Geschichte des 20. Jahrhunderts, Perseus Verlag, Basel 2000, S. 79–100.

Можно бегло пройтись по ряду характерных вех этой долгой (1888–1979) жизни. В 1917 году в возрасте 29 лет Монне уже руководит ведомством по координации английской и французской военной промышленности. Спустя два года, как член французской делегации, он принимает участие в Версальской конференции, и в том же году, в качестве заместителя генерального секретаря Лиги Наций (до 1923 года), перебирается в Женеву. После этих сногсшибательных витков карьеры наступает трехгодичное затишье в родном городе Коньяк, где он наследует отцовскую коньячную фирму. С 1926 года Монне снова у дел, на сей раз в роли вице–президента европейского филиала Инвестментбанка Blair & Co в Нью—Йорке.

Возможно, как раз на это время и приходится его американский «ангажемент», миссия проводника американской воли в Европе. Во всяком случае, когда в рискованных банковских играх он потеряет целое состояние, друзья, среди них Джон Фостер Даллес (будущий министр иностранных дел Америки) и Джон Мак—Клой (будущий президент Мирового банка, а с 1949 по 1952 год американский Верховный комиссар в Германии), не дадут ему упасть и финансово поддержат его в масштабах, «выходящих за рамки обычных обязательств дружбы», по замечанию одного биографа. Некоторое время он проводит в Китае, устраивая займы для тамошнего правительства. Затем возвращается в Нью—Йорк, где организует новый Инвестментбанк Monnet, Murnane & Co., известный своими деловыми связями с Германией, уже при Гитлере. (Любопытный штрих: в 1934 году Монне, 46 лет, женится на 26-летней Сильвии; брак заключается в Москве, и только в 1975 году корректируется церковным венчанием в Лурде.) В 1940 году, сразу после оккупации Франции, Монне откомандирован Черчиллем в Вашингтон для закупки вооружений. Там он практически входит в правительство, как одна из ключевых фигур в переорганизации американской индустрии в военно–промышленную (беспрецедентный случай для иностранца); в 1943-м по поручению Рузвельта он отправляется в Алжир для создания французского эмигрантского правительства. После войны, уже в середине 50-х годов, он основывает так называемый «Исполнительный комитет Соединенных Штатов Европы» (частично финансируемый США, фондом Форда, руководимым его другом Мак—Клоем), одной из целей которого является идеологическая унификация различных партий и организаций Европы, по сути укрощение строптивых левых и превращение их в убежденных глобалистов (если сегодняшний социалистический канцлер Германии и его «зеленый» министр иностранных дел, говоря о единой Европе, гордо выпячивают грудь и не моргают глазами, то это, несомненно, заслуга предусмотрительного сценариста). Монне умер в 1979 году в возрасте 91 года. На похоронах присутствовало такое множество влиятельных зарубежных гостей, что президент Франции (Жискар д’Эстен) казался себе, по собственному признанию, едва ли не посторонним. Особенно внушительно выглядела делегация из Германии, возглавляемая канцлером Шмидтом. Можно допустить, что у немецкого канцлера дрожал голос (внутренний голос), когда он произносил (писал) следующие слова: «Он никогда не был главой правительства или хотя бы только министром.

За свои важнейшие инициативы он брался без каких–либо поручений по службе. Единственным, кто давал ему поручения, была его совесть, было его чутье на политически необходимое и целительное, было его высоко развитое, выходящее далеко за рамки национального горизонта, чувство ответственности как гражданина мира. Монне являет редкий — чтобы не сказать, единственный — случай политика, обошедшегося без важнейшего ингредиента политики: власти». Чтобы несколько смягчить чувство неловкости, вызванное этим tenore di grazia немецкого увальня, желательно было бы послушать и других, более вменяемых, свидетелей. Американский банкир, общавшийся с Монне в Китае в середине 30-х годов, находит в нем тип, «очень близкий к чистому авантюристу», не думающему при своих сделках ни о чем другом, кроме личной выгоды.

Писательница Энн Морроу Линдберг обобщает впечатления: «Он всегда загадочен, на какой–то спокойный и весьма неприметный лад. Ему вечно звонят по телефону, после чего оказывается, что он должен в Англию или Америку по какому–то ужасно важному делу, но никто не имеет и малейшего представления о том, чем он собственно занимается». Британскому дипломату, встречавшемуся с ним в начале войны, он показался «смесью гангстера и заговорщика». Говорили, что его американская адресная книжка богаче черчиллевской. Но связь с Америкой, после войны, ни для кого не должна была оставаться тайной, скорее уж открыто разыгрываемой картой. В конце концов речь шла о старом плане пуританского спасения многогрешной Европы, и было бы неджентльменски скрывать это (не план, а цель) от самой грешницы. Де Голль, один из многих кармических «выдвиженцев» Адольфа Гитлера, не в последнюю очередь обязанный своей харизмой эффекту мелкого фона, следующим образом охарактеризовал однажды удачливого соперника: «Жан Монне не француз, каким–то образом связанный с американцами; он великий американец». (Для немца Шмидта он, как мы слышали, не просто француз, но «великий француз» и даже «великий европеец». Впрочем, мы не найдем тут никакого противоречия, если подумаем о том, что немецкий канцлер мог бы вполне присоединить к своим характеристикам и де голлевскую; тогда бы мы имели «великого француза», «великого европейца» и «великого американца» не в трех различных оптиках, а как ОДНО И ТО ЖЕ.)

Речь шла о понимании Европой (после Освенцима, после которого «нельзя писать стихов») своего абсолютного банкротства, своей неумелости справиться с собой, словом, полной никудышности, соответственно: о необходимости сойтись воедино в этой нику- дышности, быть, раз уж так случилось, не национально никудышней, а глобально никудышней, слить себя в котел Единой Никудышности и, сделав это, взять курс на новую Каноссу с погружением в American Dream и с окончательным и уже непоправимым пробуждением в африканскую действительность. «Совесть господина Монне»? Почему бы и нет, но гораздо интереснее было бы воздать должное его рычагам воздействия. Монне, хоть и не «выдвиженец» Адольфа Гитлера, но ловкий биржевой игрок на крахе его предприятия (под вывеской Тысячелетний Рейх), скупщик немецких акций накануне абсолютного падения их курса, скупщик дешевизны в перспективе новых послеялтинских политических подорожаний; надо обратить внимание, с какой убедительностью он разыгрывает немецкую «шестерку», тянущую еще вчера на «козырного туза». Страх перед Германией, перед «ces asiates de I’Europe» («гуннами», как их до самой смерти называла королева–мать), умело разжигаемый и поддерживаемый страх перед «народом убийц»: от розыгрыша этой карты и зависел, по сути, вопрос: быть или не быть Объединенной Европе, которая и возникала ведь в прямом и переносном смысле В ЦЕЛЯХ СНЯТИЯ НЕМЕЦКОГО ФАКТОРА. В феврале 1949 года, когда встал вопрос о сроках оккупационного присутствия в Германии, условием американской стороны было создание «в пределах соответствующих границ общего европейского Союза, в котором может быть абсорбирована Германия». Решение должны были принимать сами европейцы, впрочем, при обещании всяческой поддержки извне.

По сути речь шла о французском решении; в послевоенном политическом дискурсе Франции выпала красивая роль страны- освободительницы, к тому же единственно европейской среди четырех; но Франция (особенно после основания Федеративной Республики Германия в сентябре 1949 года) стояла перед тяжелым выбором: либо признать возрождение суверенного немецкого государства, но тогда снова очутиться самой под действием седанского синдрома, либо выплеснуть ненавистную немецкую воду с собственным французским ребенком, т. е. отказаться от своей суверенности в пользу некоего транснационального и трансгосударственного ведомства, через которое она могла бы контролировать опасного немецкого соседа. Тут–то и пробил звездный час великого или никакого француза Мон–не: склонить соотечественников ко второму варианту, по принципу: гнаться надо сразу за двумя зайцами, а то не поймаешь ни одного, тем самым: загнать обоих европейских зайцев, перепуганного французского и зашибленного немецкого, в американские силки. Когда позже (в 1963 году) де Голль, в бессильных попытках выпутаться из капкана, заключит с Аденауэром Елисейский договор, это вызовет такую реакцию в Вашингтоне, что бундестаг в одностороннем порядк сформулирует преамбулу к договору, где заявит о своей приверженности обороне в рамках НАТО. Значимость договора будет сведена всего лишь к регулярным консультациям между Францией и ФРГ. Тогда же в 1963 году Монне организует культовую поездку Кеннеди в Германию («Ich bin ein Berliner!»), чтобы погасить немецкий энтузиазм, возникший было годом раньше во время посещения Германии де Голлем. Сам де

Голль благоразумно уйдет со сцены, чтобы не позорить старость ролью Ле Пена (студенческий карамболаж окажется лишь предлогом). Его место займут голлисты, в которых от мечтателя «Европы отечеств» только и останется, что поднимать бокал за la grande nation. Трудно сказать, ненавидел ли Монне Францию. Известно, что он больше всего любил учреждения: не людей, ни даже народы, а именно учреждения. «Учреждения важнее людей», повторяет он не раз в своих воспоминаниях. Даже его представления о бессмертии носили не личный, а ведомственный характер; об одном друге он сказал однажды, что тот был достаточно умен, чтобы оставить после себя нечто долгосрочное: учреждение. Об отношении его к Германии, к немецкому, как таковому, можно догадываться. Его настольной книгой была антология The Spirit of Man, изданная в 1916 году английским поэтом Робертом Бриджем для поддержания духа солдат в окопах. Антология состояла из текстов английских, романских и древних авторов. Во введении составитель Бридж напоминает доблестным воителям, что эта война «и есть та ужасная война со злом, о которой говорили философы и святые». Даже в старости Монне держал эту книгу на столике возле постели.

Поделиться с друзьями: