Европеец
Шрифт:
Философия того и другого проистекала от гордости, не защитила их от тщеславия. Иулиан с небрежною поступью, с видом задумчивым, с пальцами в чернилах, сделавшись предводителем войск, показался вначале софистом, и не на своем месте. Фридрих, став королем и не забыв эпикурийского своего учения, убежал с поля первой битвы, но скоро и тот и другой, Иулиан и Фридрих, сделались великими полководцами, изумили всех своим мужеством, привлекли к себе сердца своих сподвижников. Здесь сравнение останавливается. Жизнь одного была прервана в половине его подвигов, после полуторагодичного царствования.
Фридрих совершил весь путь жизни человеческой, привел к концу свои намерения и насладился своею славою. Неизвестно, что бы совершил Иулиан своим мечом и законами. Но должно заметить, что он был в борьбе со своим веком, что философия его была возвратная и бесплодная, тогда как философия Фридриха, несмотря на его заблуждения, была в соединении с успехами общества. Иулиан был гонителем, хотя был великодушен; Фридрих был веротерпим, ибо был скептик.
Минутною победою и опрометчивыми покушениями Иулиан ускорил падение древнего вероучения и древних мнений. Фридрих был творцом прочного здания.
Д. Свербеев, А. Ф. Вильмен
IV. Несколько слов о слоге Вильменя
Предыдущая статья об императоре Иулиане 3*
3 Тот же литератор, которому мы обязаны переводом этой статьи, столько же правильно, изящно и близко передал на русский язык сочинение того же автора о христианском красноречии IV века. Сочинение это будет напечатано вместо предисловия к новому переводу «Избранных мест из св. Иоанна Златоуста», издаваемому г. Оболенским[1](переводчиком Платона и Геродиана) в пользу вдов и сирот духовного звания. См. XIII № «Телескопа»[2].
[3] Гизо Франсуа Пьер Гийом (1787–1874) — французский историк, государственный деятель.
На слог Вильменя более других французских писателей походит слог Бальзака, сочинителя «Последнего шуана», «Картин из частной жизни» и проч., и проч. Бальзак, так же как Вильмень, любит удивлять неожиданностью оборотов, необыкновенностью выражений и небывалым сцеплением разнозначительных эпитетов; он, так же как Вильмень, большую часть сравнений своих заимствует из жизни действительной и настоящей; он также позволяет себе иногда неправильность и нововведение для того, чтобы выразить едва выразимое, чтобы нарисовать мысль в ее живом цвете, с ее нежнейшими оттенками; но, несмотря на это сходство манеры, слог Бальзака, по моему мнению, отличается от слога Вильменя тем, что последний всегда почти верен чувству изящного приличия, между тем как первый, несмотря на весь талант свой, часто переступает за пределы грациозности в область неестественности. Вильмень скажет иногда фразу мишурную, но кстати; Бальзак повторит ту же фразу и часто не к месту. Вильмень иногда неправилен как литератор, но в самих неправильностях его вы видите человека со вкусом тонким и воспитанным посреди отборного общества; говоря мысль новую, для которой еще нет выражения, он скорее выберет оборот капризно-разговорный, чем тяжело-ученый, по такому же чувству приличия, по какому наши дамы, не находя русских слов, скорее решаются на галлицизм, чем на выражение славянское. Бальзак неправилен не меньше Вильменя; но неправильность его часто ничем не оправдывается, и его изысканность иногда оскорбляет не только вкус литератора, но и хороший вкус вообще, как слишком высокий прыжок танцующего не на театре. Особенно примечательно в Вильмене то, что он, не зная по-немецки, в своих мыслях и особенно в их литературных применениях почти всегда сходится с мыслями, господствующими в Германии. По моему мнению, это одно могло бы доказать нам, что познание немецкой литературы значительно распространено между образованными французами; что результаты немецкого мышления обращаются там, как монета, более или менее знакомая каждому, хотя еще новая и не всеми принимаемая, подобно нашим деньгам из платины.
И. В. Киреевский
V. Элегия
Е. Баратынский
VI. Чернец
Жил был один немецкий граф, по имени граф Зигмунд Гернсбергский; молодая жена его Мария лежала больна алою горячкою; все монахи, все священники совсем уже не чаяли, чтоб она воротилась к жизни, и отнимали всякую надежду на ее выздоровление. Супруг ее, граф Зигмунд, печалился много и сильно, краска пропала с лица, кручина иссушила его, и тоска прежде времени состарила. Неотходно сидел он у постели хозяйки своей; ни один глоток вина не согревал ему сердца: в душу не шло питье, милым другом не налитое, милою женою не поднесенное. Зигмунд и Мария горячо друг друга любили, так что во всем околодке любовь их была примером любви, и в те времена супружеское счастие не было еще осьмым чудом света. Всем нищим подавал граф Зигмунд щедрую милостыню, все церкви обогатил дорогими дарами и всякого
притом усердно просил помолиться царице небесной о здоровье жены его; но монахи дары принимали, а усердия к молитве не прилагали. Вот граф Зигмунд дал обещание идти самому ко гробу господню в Иерусалим, если выздоровеет супруга его Мария, и как скоро дал он это обещание, в ту же ночь жар уменьшился, горячка прошла, лекарства подействовали, и через несколько дней румянец здоровья опять начал играть на белых щеках, опять заблистали яхонтами голубые глаза, проглянули жемчужные зубки в улыбке каральковых уст. Радость графа Зигмунда была чрезмерна; от жарких его поцелуев полное здоровье скоро расцвело и созрело на милом лице: ласкам и поцелуям, сердечным разговорам и сердечным вздохам, шуткам и лобзаниям не было конца; тогда пришел к ним монах, у них в замке живущий и исправляющий должность священника во всем графском владении, и пришедши стал напоминать графу Зигмунду обещание его поклониться святому гробу, если господь возвратит здоровье жене его. Задумался граф, жестоко огорчилась жена его; зачем ехать за море грозное любезному супругу ее? зачем терпеть нужду и непогоду пути дальнего? зачем отдаваться опасностям земель неизвестных, когда здесь, без нужды и печали, без страха и заботы, рука в руку, любовь лелеет их вместе, в обетованной земле верного супружеского счастия? Долго отговаривала она графа и речами, и ласками, и слезами, и поцелуями; но граф Зигмунд был человек набожный и лукавства в себе не ведал, а священник замка был монах хитрый и легко расчел, что в отсутствие графа, взявши надзор над его имением, много лишнего дохода перепадет в карман ему. Вот он день и ночь строго графу выговаривал, стращал его и небом, и адом, и разными мытарствами, и рыцарскою честью; также и графиню. Сдались наконец оба на его увещания, и Зигмунд стал собираться в дорогу; пока он собирался, а между тем день за день шли скоро, в нежных ласках и горячей любви, и через девять месяцев родился у них крепкий, здоровый мальчик, и они назвали его Зигмундом.Когда Мария встала с постели и оправилась, монах снова принялся за угрозы, за увещания и уговорил наконец графа Зигмунда исполнить обет свой и пуститься на поклонение святому гробу. Расставаясь, вот что сказал он жене своей:
«Я иду в край далекий, а ты оставайся дома и воспитывай нашего сына Зигмунда в рыцарской чести и в христианском благочинии. А меня люби и не забывай!»
Тысячу тысяч поцелуев отпустила она с ним в дорогу; столь же сот тысяч благословений проводили его; сама же Мария, оставшись, несчетное множество слез пролила, кропила слезами и умывала спокойно у груди лежащее дитя свое; а дитя в кругленьком своем, как яблоко наливное, личике, повторяя черты отца своего, отирало эти слезы, нежным ротиком ловило поцелуи матери и утешало ее горе. В таких ласках, в таком лелеяньи проводила Мария половину дней своих, другую же занимала пеньем и музыкою; никто во всей немецкой земле не умел лучше ее и искуснее играть на арфе, ни у кого не было голоса слаще и чище, никто приятнее не пел веселых и нежных, и забавных песен, которых знала она столько, сколько тридцати ученым песельникам и арфистам во всю жизнь узнать не приводилось.
Между тем граф Зигмунд продолжал, не останавливаясь, путь свой, старался скорее достичь цели и скорее возвратиться в объятия жены своей, где только и удалось ему чувствовать живо, что на свете больше добра, чем зла. В обещании своем он не раскаивался и верил, что царица небесная, вняв молитвам его, пролила в лекарства жены его несколько капель с того животворящего дерева жизни, которое растет и цветет в средине земного рая.
Вот в Венеции сел граф на корабль и поплыл; через несколько дней жестокая буря оборвала паруса и мачты и бросила корабль на каменную скалу; с большим трудом спаслись от смерти и богомольцы, и корабельщики, и матросы; но не добрая доля ждала их на береге, куда выкинули их волны; все равно было бы попасться на съеденье китам морским и гиенам. В той земле царствовал салтан, дикой и суровый человек, ненавистник рода христианского; всех христиан, пристающих к нему на берег, приказывал он сковать оковами, запрягал их в железную соху вместе с рогатым волом и заставлял пахать поля. Такая-то участь постигла и графа. Думал он тогда о своем замке, о веселом житье своем, о спокойных досугах, в которых нежная рука жены отирала пот с лица его. Лесные коренья, болотная вода служили ему пищей и питьем, а воспоминание дорогих вин и вкусных брашен, и прежнего раздолья отравляло и коренья лесные, и воду болотную. Бывало и старый и малый с усердием окружали его, угождали каждому взгляду, а приказ — только вымолви! Теперь же, если, уставши, шаг его не равнялся с шагом рогатого товарища, ременная плеть в сильной руке немилосерднаго надсмотрщика болезненно отзывалась со спины в сердце. Бывало, на мягких пуховых подушках усыпляли его стройные звуки тихой арфы и сладкий голос милой хозяйки, — теперь камни кололи бока и волчий вой будил беспокойную дремоту. И стал граф Зигмунд так худ и тощ, как не бывал во время болезни жены своей, и больше похож был на тень, из гроба выходящую, нежели на человека.
Скорбь и печаль не покидали его: что делает жена и сын, которого черты едва мог запомнить? Часто приходила и ревность и нашептывала свои сказки, и насылала мучительные, вражеские сны: будто воротился он в свой замок Гернсберг, будто жена его сидит госпож ей за большим столом, а около нее множество маленьких девушек и мальчиков, и все зовут ее матушкой, а отец он был — одному Зигмунду; будто затрубил рог на башне, и вскочила хозяйка, и побежала к дверям; будто у крыльца молодой рыцарь спрыгивает с коня, статен и красив; вот бежит к молодой хозяйке, ласково его встречающей, и нежно прижимает ее в объятиях своих. Граф Зигмунд искал и не мог найти меча своего, и от сильного волнения просыпался в тех же оковах и в том же одиночестве.
Случилось однажды, что салтан шел мимо той пашни, где работал граф Зигмунд, и остановился салтан, и посмотревши на странное смешение человеков и животных, засмеялся громко и веселился, что может так унижать людей, как душе его угодно. Тут почувствовал граф благоприятную для себя минуту и упал в ноги салтану, и говорил ему такие речи:
«Всемилостивейший и непобедимый салтан-государь! Ежели твоему Величеству благоугодно выслушать моление запряженнаго в соху скота твоего, то наклони ко мне ухо твое; кашель и удушье заложили мне грудь, и я не могу громко говорить с тобой».
Салтан наклонил к нему ухо, засмеялся и сказал со смехом: «Ну, говори, проклятая собака! чего ты от меня просишь?»
«Пусти меня воротиться в свою землю, — сказал Зигмунд умоляющим голосом, — к друзьям моим, к законной супруге, к малолетнему сыну, которому сегодня исполнилось два года и три месяца: крушится душа моя по них. И если ты сжалишься над душею моею и отпустишь меня, то я выкупу дам за себя двух вороных жеребцов во всех статях, ростом пяти вершков, силою, что двадцать пудов им — перышко, рысью — что опередят из лука стрелу. И дам еще за себя выкупу саблю булатную; сталь рубит, как соломинку, голову снесет, как по воздуху пустому махнешь. Еще пришлю тебе бочку вина из того винограда, который растет на высоких горах моего владения, и с того вина пьян не будет человек; но крепок и бодр, и каждый день крепче и бодрее. Если ж того не довольно, то пришлю тебе на пять лет шесть всадников: на смерть глядят, как на красную девушку, охранять тебя станут, как архангелы, ни день ни ночь не отступят шагу прочь! Смилуйся надо мною! прими мои дары, вели отпречь меня от сохи и отпусти в землю мою отеческую, по которой крушусь безутешно».