Европеец
Шрифт:
В самый день отъезда пристал к путешественникам старый чернец; лицо его было бледно и покрыто морщинами, борода седая почти до пояса; сам сидел он на осле, а к седлу привязана была арфа. Все путешественники рады были такому товарищу, и куда ни приставали они на ночь или на отдых, везде веселил их чернец чудной игрой своей и старинными разными песнями, и волшебными сказками, и всякими мудреными рассказами. Все покоили чернеца и услуживали ему.
Вот прибыли все в город Венецию. Тут монах, посланный салтана, отвел в сторону Чернеца и говорил ему следующие слова:
«Честный отец! исполни просьбу мою, и тебе и мне хорошо будет; я тебе скажу спасибо, а ты мне».
Чернец взглянул на него и смиренно отвечал ему: что могу, то охотно сделаю для тебя.
«Если так, — продолжал монах, — то поедем со мною к тому салтану, который послал меня. Он великий охотник до пения и до музыки, а такого мастера, как ты, другого не найдешь нигде.
Тогда чернец отвечал ему: что будет, то будет; пускай исполнится воля твоя. И обрадовался крепко ионах, и взошли они вместе на корабль, и скоро пристали благополучно к берегам салтанова владения.
Загремело радостное ура матросов; высоко веяли в гавани флаги и вымпелы; без памяти побежал граф Зигмунд туда с народом, навстречу прибывшим, и потащил с собою товарища вола, и спрыгнул бы с радости вместе с сохою своею в море, — но жестокий смотритель не дремал между тем: он бичом воротил графа на прежнюю пашню; однако не чувствовал боли Зигмунд, глядел не смигаючи на пристань и тысячу приветствий посылал навстречу жене своей. Вот вышли на берег богомольцы и путешественники, и приезжие, и корабельщики, и монах и с ним чернец; зоркими глазами глядел на всех Зигмунд, а Марии его нет, как нет. Утешал он себя надеждою, что, может быть, не узнал ее издали, или глаза изменили ему, и она уже ждет его в сарае невольников, обнимет и прижмет к сердцу, и поклоном земным выкупит у салтана; и запел он свою песню: Любовь верная, нелицемерная.… так громко, что сам надзиратель не мог от смеха удержаться. Весь этот день казался длиннее года графу Зигмунду; не мог дождаться он минуты, когда поцелует прекрасный Мариин ротик, когда прижмет к сердцу мякинькую ее ручку, увидит образ свой в голубом зеркале светлых ее глаз; услышит опять нежный шопот сладкого ее голоса; слова: душа моя, которые он так охотно слушал, и почувствует подле сердца своего биение сердца жены своей; не переставал он петь «Любовь верная нелицемерная», хоть в горле застревала ему эта песня. Вот в мечтах и ожидании, во вздохах и томлении наступил вечер; на небе заблистала звезда верной любви, смотритель отпряг его от сохи и погнал на покой вместе со скотиною. Пришел Зигмунд в сарай невольников, пробежал он не один раз сарай вдоль и поперек, шарил, искал во всех углах, наконец спросил больных, в сарае оставленных, не видали ли они белокурую женщину? Не приходила ли она спрашивать, где живет Зигмунд граф? Отвечали ему больные, что никакая женщина не приходила к ним. Покрылось черным туманом лицо его, и бросился он на землю, а в головах села все-таки надежда и шептала ему такие слова: подожди до завтра, жена твоя в незнакомой земле, не нашла сарая твоего, плачет и ищет тебя. Завтра увидитесь. Поверил граф Зигмунд, как водится, а заснуть не мог; лежал и мурлыкал свою песню сердечную, и запел бы ее громким голосом, когда бы не боялся разбудить недужных товарищей, которые при болезни, еще не ждали никого.
Вот опять воротилась и погасать стала звезда утренняя! день, пробудившись, умылся и капли отряс с лица своего. Пришел смотритель поднимать невольников к работе и бичом своим прогнал ранний сладкий сон. Мороз пробежал по спине графа Зигмунда, когда вспомнил он, что опять весь день томиться ему и горевать на пашне, а Мария между тем будет ждать его в сарае невольников, в зараженном проклятом воздухе, и притворился он больным; как ни бил его немилосердный смотритель бичом своим, не мог он привстать и стонал и кряхтел так, что смотритель поверил ему, и отсунув ногой, сказал наконец: ну, валяйся, собака, на съедение волкам!
Такие слова показались ласковым приветом графу Зигмунду; он лежал в сарае, ожидая своей Марии, и пищи в рот взять не мог, ни воды проглотить. Когда ветер, поднявши песок, стукнет камешком в двери, сильно забьется сердце Зигмунда, едва сможет промолвить: войди! Когда шум бури свистал в щелях кровли, он прислушивался и казались ему шаги жены его. И ветер, и буря, и свист — все обмануло его: утро прошло, а Марии нет. Надежда стала давить его сердце; больно, невыносимо сделалось ожиданье. Вот и вечер розовыми лучами осветил щели сарая, и начинал уже граф Зигмунд проклинать и судьбу свою, и женщин, и любовь — вдруг вошел в сарай монах, посланный салтана, с письмом и узлом в руках. Граф Зигмунд вскочил, себя не помня, бросился к монаху и закричал: где жена моя? честной отец, где жена моя? Выкупила ли она меня земным своим поклоном? Где жена моя? отдайте мне ее! Тогда монах велел Зигмунду успокоиться и выслушать его. С трудом мог исполнить граф такое веление, наконец монах сказал ему:
«Правду говорил я тебе, рыцарь Гернсберг, что ты жены не знаешь; вместо жены привез
я тебе письмо и вот этот узелок».Хотел Зигмунд закричать и проклинать весь женский род, и не мог ни слова вымолвить; слишком полно было сердце его, а когда переполнится сердце, языку уж воли нет; вздыхал он и стонал, и бил себя кулаком в лоб, и три раза прочел ему монах письмо, прежде нежели он одно слово понял. Наконец сказал ему:
— Довольно, святой отец! ты готовишь меня к свиданию с моей Марией, теперь я вынесу его; пускай придет она, я не умру теперь с радости.
— Не умри-ка с горести, — возразил монах, — божусь тебе Авраамом, Исааком и Иаковом, что жена твоя не поехала со мной, что осталась спокойно дома в замке твоем Гернсберг.
Тогда граф принялся бранить его и от сильной горести кричать так громко, что все больные завернулись в солому свою и чаяли слышать глас трубный света преставления.
Тогда монах начал придумывать, как бы унять и успокоить графа: я видел твоего сына, сказал он ему; держал его на руках: прекрасный ребенок, и похож на тебя, как капля воды одна на другую.
«Как бы похож на меня ни был, он не мой сын! — кричал граф Зигмунд. — Не любила она меня никогда, если может оставлять в неволе и спокойно забывать обо мне!»
Все представления и увещания монаха были тщетны. Граф Зигмунд терзался отчаянием и побежал с пристани, чтобы броситься в море и найти конец скорби своей. Но смотритель догнал его, приковал опять к сохе и прилежно берег, чтоб не ушел опять. Перестал тогда Зигмунд петь свою песенку.
Между тем при дворе салтана чернец был принят с честию отличною и наделен всяким довольством. Играл он салтану на арфе и пел разные песни и сказывал сказки всякий раз, когда салтан за обедом сидел или потешался с женами своими. Все, кто слыхали игру и пение чернеца, не могли ими нахвалиться: он по воле своей выманывал слезы из глаз и цветил весельем душу. Салтан и все придворные были перед ним, как воск перед огнем, и он делал с ними, что хотел. Всюду сопровождал он салтана и расставался с ним только для своего отдыха и молитвы. Наконец салтан предложил ему много золота и земель, и слуг, и богатых одежд, и все удовольствия, какие только в ум взойдут, лишь бы он остался с ним и принял веру Мугаметову. Смиренно опустил голову чернец и отвечал так:
«Отдай мне салтан все царство твое и посади по правую руку на троне твоем, и дели со мною всю власть твою, и тогда не отдам тебе совести моей и воздуха отеческой земли: они дороже мне всех благ целого света; и прошу, салтан-государь! отпусти меня на родину, в немецкую землю, как обещал ты мне».
Опечалился салтан такою просьбою и отказал чернецу. Вот однажды чернец, улучив время, заиграл на арфе своей заунывную, печальную песню, а слова этой песни были: что хлеб и вода вкуснее в родимой земле, чем сладкие брашна в чужбине; приятнее там дождик и ненастье, чем солнечный свет на стороне чужой: веселее там глаза глядят, быстрее кровь течет, живее жизнь и не страшна смерть сама. И растрогался салтан, вспомнил просьбу чернеца и позволил ему ехать не медля в отечество свое. Перед отъездом приказал салтан принести серебряное блюдо, полное золота червонного, и кубок дорогой из цельного изумруда камня, и одежду пурпуровую, золотом и шелками вышитую, и мешочек с благовонными куреньями и сказал чернецу:
— Все, что ты видишь, чернец, все это твое! и если тебе кажется, что я мало награждаю тебя за удовольствие, твоим пеньем, твоей музыкой доставленное, то прибавь к этому сам, что пожелаешь. Возьми все и ступай с миром.
— Милосердный салтан! — отвечал чернец, — ты даешь мне слишком много; кто бы не удовольствовался твоими дарами, — но на что они мне? Иметь золото и дорогие вещи запрещает мне мой монашеский чин; вместо шитого цветного платья, довольно мне моей черной рясы; благодарю тебя, милосердный государь! а дары твои оставь у себя; но не гневайся на меня за отказ мой, а позволь лучше самому выбрать дар, чтобы по сердцу пришелся.
— И хотя бы полцарства моего, — вскричал салтан, — что ни попросишь, все будет твое!
— Отдай мне, — сказал чернец, голосом робким и дрожащим, — отдай одного из тех невольников, которые там пашут, запряженные в соху; тогда я исполню одну из обязанностей моего сана, помогу по возможности брату несчастному.
— Охотно исполняю просьбу твою, — отвечал Салтан. — Поди и выбери сам, кого тебе угодно.
Пошел чернец на пашню, переглядел всех невольников, искал, у кого на лице яснее написана печаль по родине, и прочел ее у графа Зигмунда в глазах, подошел к нему и говорил ему так: будь свободен, несчастный невольник, тебя милует салтан-государь, возратися в отечество твое к друзьям своим и не забывай чернеца, освободившего тебя! Тогда упал граф Зигмунд в ноги чернецу и целовал его руки, и благодарил горячо хотя без слов и речей. Чернец поднял его, велел благодарить одного бога, стараться благодеяниями к людям заслужить господню благодать и советовал возвратиться скорее на родину, и утешить возвращением своим друзей, об нем тоскующих.