Евстигней
Шрифт:
Глава двадцать вторая
Семь белых, один черный
Евстигней все никак не мог дождаться главного экзамена.
Причин тому было несколько. Первая — надоело трепетать и пугаться. Нетерпение, долгие годы смутно обозначавшееся в характере, вдруг — как давно черневшая под ногтем заноза — дало о себе знать. Заныло под сердцем. Нестерпимей прежнего стало похрустывать искалеченное скрыпицей плечо. Вспоминалась и по временам неотступно звала к себе теперь уже вполне чужая, а все ж таки и своя — Алымушка.
Далее оставаться в Италии было невозможно.
Однако
День 29 ноября 1785 года выдался серым, промозглым. Ночью где-то совсем неподалеку бушевало ненастье. Сохлые ветви в садах еще потрескивали, напитанные влагой старинные дома глядели сумрачно. Но экзамен, как это и было давным-давно установлено, начался ранним утром, без задержки.
Зал Академии «филармоников» мрачновато сиял. Утреннего света недоставало: горели свечи. В отблеске свечей лица на висящих по стенам картинах меняли привычные выражения. Казалось: римские папы и покровители муз неотступно следят за происходящим. Следя, папы и покровители со скрытым значением улыбались.
«Во имя Божiе, дня 29 ноября 1785 года.
Господа Академики Филармонии, собравшиеся в своей резиденции в результате пригласительных билетов, разосланных каждому из господ Академиков, с целью принятия членов и для других дел чрезвычайной важности...»
Синьор Габриэлле Виньяли, Президент, сделав паузу в чтении, едва заметно вздохнул: предстояло огласить фамилии двадцати четырех Академиков. Старость мешала ясности произношения, давняя страсть к обжорству затрудняла дыхание. Однако горячая — едва ли не гастрономическая — любовь к музыке брала свое: нужно втягивать воздух, оглашать, привлекать, способствовать!
Президент Виньяли улыбнулся и, начав с наследственного основателя Академии синьора Франческо Карати, набирая, как певец, воздуху после каждых четырех фамилий (четырех тактов), прочел имена.
А теперь пусть попотеют экзаменуемые!
Синьор Президент опустился в кресло, прикрыл ладонью глаза. Лишь краем уха ловил он читаемые каждым из претендентов мемориалы.
В мемориалах сообщалось о намерениях, излагалось credo.
Вздрогнул и очнулся синьор Виньяли только тогда, когда высоким голосом с сильным чужеземным акцентом стал читать свой мемориал русский претендент, Эудженио Фомини. Аббат Маттеи давно сообщал об исключительных успехах претендента. Будущность, открываемую перед русским, — называл блистательной.
— ...Прошу господ Академиков... — Евстигней на секунду запнулся. — Прошу господ Академиков произвести меня, подданного Российской империи Евстигнея Фомина, в Мастера Композиции.
Синьор Президент снова прикрыл глаза. Дальше несколько формальностей. А потом экзаменуемых разведут по отдельным комнатам. Наглухо запрут. Никаких сношений с внешним миром. Ни одной подсказки от наставников или от своего брата, экзаменуемого. Разве что педель, проходя мимо
запертой двери, заглянет в замочную скважину: не умер ли от разрыва сердца кто-то из экзаменуемых? А потом... Потом все сочинения строго проверят цензоры. Укажут на несовершенства и ошибки. Да, так надо, пусть... Настоящая музыка таких строгостей стоит… и… требует…Синьор Габриэлле Виньяли — спал.
Войдя в комнату, из которой предусмотрительно вынесли все музыкальные инструменты, и усевшись за грушевый желтовато-коричневый, сильно потемневший от времени стол, Евстигней вздохнул. Задание он получил сложное. Шутка ли! Написать пятиголосный антифон на бас, извлеченный из старинного хорала. А затем — пятиголосную фугу. Ведь даже от четырехголосной в глазах темнеет. А тут — пятый голос! Все наставления падре Мартини и въедливого Маттеи отлетели куда-то в сторону. Спросить не у кого. Экзаменуемые, как и сам он, заперты поодиночке!
Евстигней растерялся.
Антифон — музыку-эхо — он любил. Там зачнется — здесь откликнется. Тут — начало мелодии, там — зеркальное ее отражение. Славно!
А вот хоралы григорианские — от папы Григория Великого начало берущие и до сей поры во всей строгости соблюдаемые — душу смущали. Веяло от них распорядком мертвых, несло могильной стылостью. Правда, спасали «юбиляции» — ликования на одном слоге — да еще мотивчики из итальянских уличных песенок, бог весть какими путями в строгие хоралы проникавшие.
Ему достался хорал «Иоанн и Павел».
Песнопение это Евстигней слыхал. И едва ли не в церкви святого Петрония. Тема в басу — словно вымерена чьими-то шагами. Тут же к теме этой прилепились мысли об умелом барине, о Денисе Ивановиче Фонвизине. Затем о кончине падре Мартини, в день святого Петрония как раз и случившейся...
От наслоения ненужных мыслей хорал предстал более сложным, чем был на самом деле. Даже сочная, плотно набитая радостью — как тот болонезский пирог «Спонгата» миндалем и изюмом! — тональность фа мажор вдруг переполнилась стонами, застрекотала ранее не замечавшимися в ней каверзами.
Евстигней скрючился, обрубил ненужные мысли, стал писать.
Соль, фа, до-о-о. До, соль, ля, си, до. Си-бемо-о-о-ль.
Фа, соль, ля, си-бемоль, до-о.
Таков был бас.
К басу испытуемый ловко присоединил мелодию, в точности повторявшую начальную тему. Потом провел «Иоанна и Павла» в теноре. Через несколько тактов — в первом и во втором сопрано. А уж затем в самом нежном и неповторимом голосе — в альте!
Работа сдвинулась с места. Иоанн и Павел, сцепившись за руки, без слов, одними звуками, стали веско, хоть и слегка витиевато, повествовать о страстях Христовых.
Пришел черед фуги. Тут музыка ускорилась, побежала вскачь. На листе стало черным-черно от нот. Фуга была записана быстро, ловко. Два с четвертью часа — и новая, никогда ранее не существовавшая музыка уже здесь, под рукой. Только и ждет: сыграй, исполни!
Esperimento — вывел экзаменуемый дрожащей рукой заглавие и тихо боднул головой запертую дверь.