Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Глава двадцать восьмая

После провала. Торжество просвещения

Откушано накануне вечером было немало, а более того — выпито. Голова гудела раскатисто: котлом, оркестровыми литаврами. Изо рта в нос узкими струйками залетал винный прогорклый дух. Вставать не хотелось, а надо было: близился полдень. Не открывая глаз, Александр Васильевич Храповицкий нашарил колокольчик, позвонил. В спальню величественно вступил камердинер.

— Подай памятную тетрадь. Да рази не видишь? Худо барину. Рассолу бы, что ли, принес, скотина...

Тут

похмельному почудилось: свинтилась крышка подземного люка и широкое его трехспальное ложе, сперва медленно, а потом все быстрее вертясь, к люку тому поехало...

Пивал Храповицкий нередко. Гулял широко, с размахом. За что время от времени государыня ему и пеняла.

— Что же ты етто, разбойник, что ж ты етто, Секретарь Васильевич статс-Храповицкий, из-зо мною творишь? Мало тебе моей печали? Мало слез?

Иногда о его страстишках догадывались податели жалоб и просьб: прятать следы гульбы, пудрить щеки, скрадывать царапины Храповицкий не привык.

Вот и недавно произошел пренеприятный казус.

Некий тамбовский помещик в не весьма приличном заведении был Александром Васильевичем крепко бит. А наутро к нему же самому с жалобой на неизвестного буяна и явился. Дальше что? Рассмотрелся тамбовец и охнул. Подивился тесноте мира сего. Сперва кинулся в драку, потом обнялись, поцеловались, выпили мировую. А там снова разодрались и опять — жалоба. Теперь уж самому Канцлеру.

Правда, при всем при том дела государственные удерживал статс-секретарь твердо.

День за днем, месяц за месяцем, год за годом исполнял он великие и малые, серьезные и не слишком поручения императрицы. В нарочно заведенной памятной тетради — в журнале — успевал отмечать всё имевшее отношение к делам двора.

Придворный театр занимал в его записях не последнее место. Все, что имело отношение к деяниям театральным, отмечалось Храповицким с особым тщанием. Отмечались не одни лишь слова и события, но также и чувства, кои испытывала матушка государыня, посещая спектакли, оперы, маскерады.

Утром пасмурным, утром ноябрьским, капая рассолом на бумагу и глядя с сожалением на следы зря пропадающих капель, поискав в чернильнице древесных жучков и навек уснувших осенних мух и не найдя оных, Александр Васильевич статс-Храповицкий записал:

«27 ноября 1786 года. В Эрмитаже играли в первый раз “Боеслаевича”».

Записалось как-то скудно, сжато. А ведь требовалось записать еще немало! Требовалось хотя бы в двух-трех строках уместить и отбытие матушки Екатерины, последовавшее еще до окончания третьего акта, и ее гнев, и резкие крики, доносившиеся из покоев государыни до полуночи и после нее.

Да только как такое уместить на бумаге?

Сосунок, сутуляка с каштановым вихром — что себе позволил? Менять написанное матушкой! Сокращать до неприличия важнейшие разговоры, а взамен их — давать растечься мутною водой мужицким песням! Да еще при том были искромсаны собственные Александра Васильевича стишата, к матушкиными строками скромно притулившиеся.

И ведь была б музыка как музыка! А

то ведь — и тут уж надо сказать без ругани, без сердца — одна сиволапость мужицкая! Вот какой дряни понапихал сосунок в свою сраную оперу. А еще в Италии на казенный кошт обучали. Недоучили, что ль?

Нет, не будет матушка такую оперу во второй раз слушать. Так можно было б и записать: «В первый и в последний раз была представлена опера “Боеслаевич”». Да уж придется потерпеть до окончательных слов государыни. Нечего думать и о переносе оперы в какой-то другой театр. Разок сыграли — и крест на той музыке поставили. И платить за такое непотребство — грех! А ежели прикажет матушка заплатить сосунку за премьеру — так это от доброты сердца, и выполнять такой приказ незачем. Каждому платить — державу разорить!

«Это ж надо такое! — никак не мог успокоиться Храповицкий. — Арии превратить в дуэты и трио. Все главное урезать до безобразия... И еще сии выматывающие кишки бунташные сцены. Ведь ясно у матушки сказано: “Идет балет”. И всё! Никакого ломанья ворот, никакого разрушения богатырских покоев, никакого скрытого и открытого тираноборства. Ну и, в конце концов: опера-то комическая. Так государыня указать изволила».

И еще одно ясно матушкой Екатериной (хоть и не для ушей горе-сочинителя) было указано: в опере российской — именно музыка должна быть у слова в подчинении. Главное — что? Главное легкий разговор, спокойная беседа. Ну иногда — скрыпицы с вальдхорнами к беседе прилепляются. Сие — дозволительно.

Нет, положительно италианцы лучше. Они-то в любом нюансе государыне покорны. Немцы-французы — те тоже на цырлах бегают, каждое слово ее берегут. А этому никто не указ!

Александр Васильевич позвонил еще раз.

Снова явился камердинер.

— Сей же час послать в Эрмитажный театр курьера. Да узнать: там ли еще, на театре, ноты «Боеслаевича», или капельмейстер их с собой уволок? Буде ноты остались — так сюды их принесть. Немедля!

Через полчаса ноты были доставлены, с поклоном на ломберный столик перед Храповицким выложены.

К тому времени Александр Васильевич выпил рюмку, налил и другую. Но ее пить не стал, стал охорашивать себя перед зеркалом.

Расположение духа его сильно улучшилось. Первоначальный замысел — искромсать нотные листки ножницами — рассеялся. Покинула и мысль представить сию нарезку пред матушкины очи.

«В век Просвещения и поступать следует просвещенно. Сему нас государыня учит».

— Эй! Подать сюды клею. Да привесть кого из италиашек-музыкантов.

Александр Васильевич углубился в чтение нот.

Собственно, читал он не ноты — проговаривал хорошо ему известные слова, выписанные внизу, под нотными строками.

«Тут и тут... И здесь еще... Ах, подлец музыкальный, ах стерво!..»

— Клей где? Бумаги полосной! Можно было бы, однако, и не кричать.

Поспешал уж лакей с подносом, на коем в мисочке дрожал и туманился киселем переведенный из состояния твердого в состояние жидкое столярный клей. Нарезанная полосами бумага чуть свисала с краю подноса.

«И не нужон никакой италиашка, сам управлюсь...»

Поделиться с друзьями: