Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Стало быть, ад. А кому сей ад поручить? Вложить «фуриозность» в арии?

Гневаясь на самого себя, Фомин подскочил к низко прорубленному во втором этаже оконцу, стукнул обувкой в раму.

Фурий следовало овеществить! Так что ж, дать им спеть? Сие — куриозно. Один оркестр с таким делом тоже не справится. Оркестру, конечно, по силам изобразить и метель в горах, и метельный полет душ близ адовой пасти. Однако...

Стало ясно: изображать преддверие ада следует не только музыкой и голосами, но и движеньем.

Тут и решилось: пантомима, балет! Заставить балет танцовать фуриозно! Танцовщики и танцовщицы как раз и смогут изобразить ту страшную круговерть,

в какую попал он, спускаясь с италианских Альп, ту круговерть, что заворачивалась под Алабухой, в шереметевском Кускове и здесь, в граде Петровом...

Но одного метельного ада мало. Хорошо б еще чем-то небывалым мелодраму дополнить. Чем? Декламацией? Пожалуй...

Евстигней заходил по комнате быстрей. В минуты особого возбуждения сутулость его почти пропадала. Он распрямлялся, закидывал голову вверх, по слегка оплывшему лицу его пробегала блаженная усмешка. Каковая, впрочем, тут же сменялась неким общим подергиваньем лица и тела. Подергиванье явилось недавно, с год назад: дергались одна из щек, дергались уголки рта, дергалась крупная жила под левым, искалеченным скрыпицей плечом.

Внезапно губы Евстигнеевы сами собой разомкнулись, он запел. Потом пенье прервал, не разжимая зубов заговорил. Голос звучал издалека, сжато, таинственно. Тут осенило:

«Вещий голос! Завывания Рока!.. Ввести в мелодраму Вещий Голос, который и будет обо всех странностях судьбы, обо всех ее изворотах с горечью, с внезапными понижениями-повышениями на полтона и даже на целый тон — рассказывать. Страстно! Раскатисто! В унисон!..»

«Орфей» не давал покою. Он толкал Фомина к новым и новым занятиям, к постоянной добыче денег, к лучшему устройству неухоженной жизни.

Чтобы иметь возможность предаться «Орфею» целиком, Евстигнеюшка вновь согласился сочинять чужую оперу. Ну, не совсем сочинять, а оркестровать партии, доводить до ума арии и речитативы, сводить воедино хоры, ансамбли. Труд был привычным, но все ж вызывал приступы горечи, а затем и равнодушия с привкусом желчи.

«Музыка-то — все чужая и чужая! И оперы чужие! Когда ж до своих руки дойдут?

Сейчас и дойдут. Подзаработаем с тобой, Евстигней Ипатыч, деньжат да и пустим в оборот: снарядим барк петербургский и назовем его “Орфей”».

Внизу раздался глуховатый стук. Лакея держать было не по средствам. Услужавший какое-то время издевщик Филька, после того как вывел его Евстигнеюшка на сцену в «Ямщиках», сбежал в Кременчуг. Там, видно, и сгинул, холера.

Фомин спустился по шаткой лестнице, отомкнул входную дверь.

На пороге стоял Иван Афанасьевич Дмитревский. Великий актер морщился. Мокредь петербургская смыла остатки радости с лица его, «яко грим».

— Слыхал европски новости? — вместо приветствий вопросил Дмитревский.

— Слыхал, — Фомин угрюмо кивнул, но тут же и спохватился: надо с Иван Афанасьичем полюбезней — и человек достойный, и положение его на театрах несомненное.

— Долго, Евстигней Ипатыч, у тебя не задержусь. От нотной писанины не отвлеку. Про Европу это я так, «для спектаклю», пугнул тебя. А вот помнишь, брат, про «Орфея» княжнинского тебе толковал? Так ты знай: Орфей в России ныне — желанней Вертера. Да ты, я вижу, про «Вертера» про немецкого и слыхом не слыхал...

Евстигней улыбнулся. На ловца и зверь. Дмитревский пришел, чтобы напомнить о давнем разговоре. Разговор тот давний он в мелких подробностях про себя декламировал, как некую театральную сцену.

С полгода назад в Большом театре перед началом представления, в сенях театральных Дмитревский поймал Фомина за пуговицу,

притянул для осмотру к себе поближе. А осмотрев подробно — и лицо, и волосы, и плечи, — с приятным актерским грохотом произнес:

— Вот живешь ты, брат, и живешь. Живешь невесело. Гол как сокол, а все комически оперы сочиняешь.

— Веселия жизни — на театре ищу. В жизни-то, Иван Афанасьевич, веселья не доищешься.

— Знаю, знаю, родимый. А токмо поступки твои и размышления неправильные. Штоб пустого не врать, скажу тебе сразу: есть Аристотелева теория, и ты ее должон знать. А не знаешь, так я тебе ее по-простому растолкую. Вот чего сия теория говорит: пора тебе, брат, трагедией душу очистить. Не вышло у тебя складной жизни, не связались любовные кончики, и места тебе пристойного до сей поры в российской жизни не дадено... Ну и ты на все на это до поры до времени плевал. И верно поступал, и правильно. Да только теперь настало время не плюнуть — гаркнуть! Вот этак, трагедийно!

Дмитревский тогда на весь Большой театр и гаркнул. Потом утер слезу, тряхнул париком, чуть отставил назад ногу, воздел правую руку и на потеху робковатой, жавшейся по углам публике стал декламировать из державинского «Бога».

Я связь миров повсюду сущих, Я крайня степень вещества; Я ср-р-редоточие живущих, Черта начальна божества; Я телом в прахе ис-стлеваю, Умом гр-р-ромам-м повелеваю, А-а-ар-ь, я-а-ррр-а, ае-е, а-о-ооо!

— Одначе главное не в этом... — Дмитревский посбавил рыку. — Главное вот в чем... — Он задышал чаще. — Распрями ты спину, брось сутулиться да обозри все вокруг! Обозри трагедийно! А обозрев — обомри сердцем. Боишься? Ну тогда навсегда беги из сочинителей в профессоры. И носу на театр из своей Академии не кажи! — Иван Афанасьевич обиделся, голос его стал тише, стал позванивать злостью:

— И хоша политической трагедии у нас на сцене быть не может, — тут вовсе шепот, — и путь героям истинным, а не мнимым, на нашу оперную сцену закрыт... Ты все ж попробуй...

Старик — продолжал рокотать. Для тех, кто был тогда в Большом театре, и для самого Фомина (он это сознавал ясно) сей рокочущий актер был вовсе не Дмитревский! Он был ходячая драма, соединитель судеб многих и многих трагических персонажей, в те поры на русской сцене обретавшихся...

Все сказанное Дмитревским было принято с благодарностью. Мысли дельные и сгодиться могли. Но лишь взял Дмитревский паузу, Евстигнеюшка засомневался.

— А вот передавали мне слова матушки государыни: «Народ, который веселится, зла не думает». Многие комизма в нас, в русских, ищут. Веселости. Кончерта на сцене требуют, а не трагедьи с кровушкой! И требуют, конечно, с хлыстиком в руках!.. Может, справедливо требуют?.. Однако все это пустое. Не знаю ведь, где сказочку сюжетную раздобыть...

— Слова матушкины тебе передали верно. Только ты их не вовремя вспомнил... А «сказочки» даже искать нечего. Бери княжнинского «Орфея», там все и сыщешь! Стихи парные, звучные, на музыку за милу душу лягут. И сюжетец близкий: потерял, как и сам ты, возлюбленную, спустился во Ад, не послушался богов, обернулся — тут они ее навсегда и прибрали. Но ты-то! Ты со скрыпицей, то бишь с лирой Орфеевой в руках — ты-то остался! И еще одно...

Дмитревский с раздражением озирнулся на отиравшийся по углам театральный люд.

Поделиться с друзьями: