Евтушенко: Love story
Шрифт:
В тех отношениях и в тех стихах было всякое. Было такое:
Я думала, что ты мой враг, что ты беда моя тяжелая, а ты не враг, ты просто враль, и вся игра твоя — дешевая.Было и так:
Входил он в эти низкие хоромы, сам из татар, гулявших по Руси, и я кричала: «Здравствуй, мой хороший! Вина отведай, хлебом закуси». …………………………… Никто не покарает, не измерит вины его. Не вышло ни черта. И все же он, гуляка и изменник, не вам чета. Нет. Он не вам чета.Он все чаще стал возвращаться домой поздно. Ответом были ее поздние возвращения. Она переменила прическу, обратилась к сигаретам и коньяку.
В «пенале» стал появляться Юрий Маркович Нагибин, давний знакомец Жениной мамы Зинаиды Ермолаевны. Седоголовый плейбой, богач и сердцеед. Лет ему было прилично — ближе к маме, чем к Белле, но глаз он однозначно положил на Беллу.
В «пенале» праздновали очередной день рождения Жени. Он свои праздники любил. С утра Зинаида Ермолаевна и Лёля жарили и парили. Белла не участвовала — по непригодности, даром что на целине была поварихой. Стол поставили во всю длину «пенала». Гости собрались, маленькая
Шло время, Белла все же ушла к Нагибину, а Женя покинул комнату тещи и, претерпев беспрерывную карусель женских статей в съемном пристанище над «Елисеевским» гастрономом, нашел тихий приют на Сущевской.
Я комнату снимаю на Сущевской. Успел я одиночеством пресытиться, и перемены никакой существенной в квартирном положенье не предвидится.Нагибин вел дневник. Что это такое? Опасный опыт беспощадной исповеди, без утаек и умолчаний, с вытряхиванием интимных подробностей, крайне похожий на бредовый самодиагноз в пух и прах проигравшегося бонвивана, написанный как курица лапой. Беллетрист вторгся в поэзию, породив скверную рифму Белла — Гелла. Плоский намек на булгаковский первоисточник. Жалкого портретиста порочной Геллы даже не жаль, настолько он ничтожен. Масштаб личности, объем человеческой души по всем меркам — христианским или каким-то другим — определяется фактором любви и забвением обид. Ничего подобного у Нагибина нет. Когда портретист скандально расстался с Геллой, Евтушенко купил Белле кооперативную квартиру возле метро «Аэропорт».
Отчетливо первое евтушенковское посвящение Б. Ахмадулиной — «Обидели…» (1956), затем — «Моя любимая приедет…» (1956).
У нее он остался в таких вещах: «Невеста» (1956), «Влечет меня старинный слог…» (1957), «Я думала, что ты мой враг…» (1957), «Жилось мне веселой шибко…» (1957), «О, еще с тобой случится…» (1957), «Не уделяй мне много времени…» (1957), «Живут на улице Песчаной…» (1958), «Август» (1958), «По улице моей который год…» (1959), «Апрель» (1959), «Нежность» (1959), «Несмеяна» (1959), «Мы расстаемся — и одновременно…» (1960), «Сказка о Дожде» (1962), «Прощай! Прощай! Со лба сотру…» (1968), «Я думала, как я быта глупа…» (1970), «Сон» (без даты).
Чем дело кончилось? Вот он — недатированный «Сон»:
Наскучило уже, да и некстати о знаменитом друге рассуждать. Не проще ль в деревенской благодати бесхитростно писать слова в тетрадь — при бабочках и при окне открытом, пока темно и дети спать легли… О чем, бишь? Да о друге знаменитом. Свирепей дружбы в мире нет любви. Весь вечер спор, а вам еще не вдоволь, и все о нем, и все в укор ему. Любовь моя — вот мой туманный довод. Я не учена вашему уму. Когда б досель была я молодая, все б спорила до расцветанья щек. А слава что? Она — молва худая, но это тем, кто славен, не упрек. О грешной славе рассуждайте сами, а я ленюсь, я молча посижу. Но, чтоб вовек не согласиться с вами, что сделать мне? Я сон вам расскажу. Зачем он был так грозно вероятен? Тому назад лет пять уже иль шесть приснилось мне, что входит мой приятель и говорит: — Страшись. Дурная весть. — О нем? — О нем. — И дик и слабоумен стал разум. Сердце прервалось во мне. Вошедший строго возвестил: — Он умер. А ты держись. Иди к его жене. — Глаза жены серебряного цвета: зрачок ума и сумрак голубой. Во славу знаменитого поэта мой смертный крик вознесся над землей. Домашние сбежались. Ночь крепчала. Мелькнул сквозняк и погубил свечу. Мой сон прошел, а я еще кричала. Проходит жизнь, а я еще кричу. О, пусть моим необратимым прахом приснюсь себе иль стану наяву — не дай мне бог моих друзей оплакать! Все остальное я переживу. Что мне до тех, кто правы и сердиты? Он жив — и только. Нет за ним вины. Я воспою его. А вы судите. Вам по ночам другие снятся сны.И точка. С ее стороны.
Все, что происходило потом, — нравственное и гражданское отторжение, холодная попытка закрыть тему, конструкция нового дружеского синодика, другие предпочтения и привязанности, перегруппировка равных ей задним числом — уже не имеет отношения к тому, что состоялось в слове и вошло в историю русского стихотворства.
У него о ней — не меньше. «Глубокий снег» (без посвящения, 1956), «Обидели…» (1956), «Моя любимая приедет…» (1956), «Со мною вот что происходит…» (1957), «Вальс на палубе» (1957), «Лед» (1957), «Она все больше курит…» (1957), «Одиночество» (без посвящения, 1959), «Я комнату снимаю на Сущевской…» (1959), «Поэзия чадит…» (1966), «Прошлое» (1976) и проч. Кроме того, она возникает в его прозе — в романе «Не умирай прежде смерти», в эссеистике о поэзии, в мемуарах.
В русских стихах о женщине было много шуб(ок).
Владимиросоловьевская: «Вся ты закуталась шубой пушистой» («На Сайме зимой», декабрь 1894).
Блоковская: «Звонят над шубкой меховою, / В которой ты была в ту ночь» («Не спят, не помнят, не торгуют…», март 1909).
Мандельштамовская: «И пятиглавые московские соборы / с их итальянскою и русскою душой / напоминают мне — явление Авроры, / но с русским именем и в шубке меховой» («В разноголосице девического хора…», февраль 1916).
А вот такой — не было:
Моя любимая приедет, меня руками обоймет, все изменения приметит, все опасения поймет. Из черных струй, из мглы кромешной, забыв захлопнуть дверь такси, взбежит по ветхому крылечку в жару от счастья и тоски. Вбежит промокшая, без стука, руками голову возьмет, и шубка синяя со стула счастливо на пол соскользнет.Редчайший случай: стихи о счастливой любви. Чем жесточе love story в стихах, тем больше осчастливлен читатель, неведомый друг.
Они сумели зафиксировать в раннем диалоге вот эту молодую сумятицу, бестолковщину любящих, телячьи нежности и щенячьи радости, ссоры, разрывы, примирения, высокотемпературные инвективы и клятвы до гроба — о, благословенная неразбериха первого чувства, начала судьбы, ничегонезнание и пророческое предвидение будущего. Великое благо — это сделали талантливые люди, истинные поэты. Аналогов нет.
Есть обмен стихами между Ахматовой и Гумилёвым (с большим преобладанием его текстов), между не-супругами Мандельштамом и Цветаевой (тут намного щедрее была она), но там и там — в стихах — не было истории любви со всеми нюансами, животрепещущими болями, эпизодическим катарсисом и печально-благодарным финалом. Лирика на грани эпоса, с выходом на картину жизни всего поколения.
Так им написано «Одиночество», по всем статьям — маленькая поэма:
Как стыдно одному ходить в кинотеатры без друга, без подруги, без жены, где так сеансы все коротковаты и так их ожидания длинны! Как стыдно — в нервной замкнутой войне с насмешливостью парочек в фойе жевать, краснея, в уголке пирожное, как будто что-то в этом есть порочное… Мы, одиночества стесняясь, от тоски бросаемся в какие-то компании, и дружб никчемных обязательства кабальные преследуют до гробовой доски. Компании нелепо образуются — в одних все пьют да пьют, не образумятся. В других все заняты лишь тряпками и девками, а в третьих — вроде спорами идейными, но приглядишься — те же в них черты… Разнообразные формы суеты! То та, то эта шумная компания… Из скольких я успел удрать — не счесть! Уже как будто в новом был капкане я, но вырвался, на нем оставив шерсть. Я вырвался! Ты впереди, пустынная свобода… А на черта ты нужна! Ты милая, но ты же и постылая, как нелюбимая и верная жена. А ты, любимая? Как поживаешь ты? Избавилась ли ты от суеты? И чьи сейчас глаза твои раскосые и плечи твои белые роскошные? Ты думаешь, что я, наверно, мщу, что я сейчас в такси куда-то мчу, но если я и мчу, то где мне высадиться? Ведь все равно мне от тебя не высвободиться! Со мною женщины в себя уходят, чувствуя, что мне они сейчас такие чуждые. На их коленях головой лежу, но я не им — тебе принадлежу… А вот недавно был я у одной в невзрачном домике на улице Сенной. Пальто повесил я на жалкие рога. Под однобокой елкой с лампочками тускленькими, посвечивая беленькими туфельками, сидела женщина, как девочка, строга. Мне было так легко разрешено приехать, что я был самоуверен и слишком упоенно современен — я не цветы привез ей, а вино. Но оказалось все — куда сложней… Она молчала, и совсем сиротски две капельки прозрачных — две сережки мерцали в мочках розовых у ней. И, как больная, глядя так невнятно, поднявши тело детское свое, сказала глухо: «Уходи… Не надо… Я вижу — ты не мой, а ты — ее…» Меня любила девочка одна с повадками мальчишескими дикими, с летящей челкой и глазами-льдинками, от страха и от нежности бледна. В Крыму мы были. Ночью шла гроза, и девочка под молниею магнийной шептала мне: «Мой маленький! Мой маленький!» — ладонью закрывая мне глаза. Вокруг все было жутко и торжественно, и гром, и моря стон глухонемой, и вдруг она, полна прозренья женского, мне закричала: «Ты не мой! Не мой!» Прощай, любимая! Я твой угрюмо, верно, и одиночество — всех верностей верней. Пусть на губах моих не тает вечно прощальный снег от варежки твоей. Спасибо женщинам, прекрасным и неверным, за то, что это было все мгновенным, за то, что их «прощай!» — не «до свиданья!», за то, что, в лживости так царственно горды, даруют нам блаженные страданья и одиночества прекрасные плоды.Наверно, надо было бы остановиться на варежке. Но это был бы не совсем Евтушенко.
Это было бы ближе к сдержанному Межирову:
Одиночество гонит меня. Я стою, Елку в доме чужом наряжая, Но не радует радость чужая Одинокую душу мою.Но это уже другая история.
БЛУЖДАЯ В ЭЛЕГИЧЕСКОМ ТУМАНЕ
1952 год. Типографский станок гонит поточную продукцию советского стихотворства. Среди прочего — «Разведчики грядущего» Евг. Евтушенко и «Коммунисты, вперед!» Александра Межирова. Потом Евтушенко открестится от этой книжки: мол, был молод, мало понимал. А в 1952-м он — ученик Межирова. «Первую книгу “Дорога далека” (1947) я, еще мальчишкой, почти всю знал наизусть».