Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла
Шрифт:

В обширной литературе по этому вопросу обычно говорится о допускающем двоякое толкование слове «закон», которое в данном контексте иногда означает закон страны — то есть постулированный, действующий закон, а иногда — закон, который живет в душе человека и голос которого порою заглушает голос закона страны. Если же мы под этим будем разуметь недвусмысленный голос совести — или, по куда более размытому юридическому определению, «основного свойственного человеку чувства» (Лаутерпахт Г., Оппенгейм Л. Международное право, 1952), то это не только умаляет вопрос, но означает сознательный отказ от обсуждения основного морального, юридического и политического феномена нашего времени.

Конечно, действиями Эйхмана руководила не только его убежденность в том, что Гиммлер начал отдавать «преступные» приказы. В Эйхмане говорил не фанатизм, а его истинное, «безграничное и чрезмерное восхищение Гитлером» (как назвал это один из свидетелей защиты) — человеком, который «из ефрейтора превратился в канцлера рейха». И не имеет никакого смысла пытаться понять, какой мотив был для него сильнее — его восхищение Гитлером или его твердая решимость оставаться

законопослушным гражданином уже лежавшего в руинах Третьего рейха. В последние дни войны, когда он уже был в Берлине и с негодованием наблюдал, как все окружающие, готовясь к встрече с русскими или с союзниками, добывали себе фальшивые документы, свою роль играли оба мотива. Несколько недель спустя Эйхман тоже отправился в путь под вымышленным именем, но к тому времени Гитлер был уже мертв, «закона страны» больше не существовало, и он, как он сам говорил, больше не был связан присягой. Потому что присяга, которую принимали члены СС, отличалась от воинской присяги — они присягали в верности Гитлеру, а не Германии.

Случай с совестью Эйхмана, достаточно сложный, но отнюдь не уникальный, вряд ли сравним со случаями немецких генералов, один из которых, когда его в Нюрнберге спросили: «Как же стало возможным, что вы, почтенные генералы, могли с такой неоспоримой преданностью продолжать служить убийце?» ответил, что «не дело солдата судить вышестоящего командира. Оставим это истории или Господу Богу». (Эти слова при-надлежат повешенному в Нюрнберге генералу Альфреду Йодлю.) Эйхман, человек куда менее интеллектуальный и практически необразованный, по крайней мере смутно понимал, что в преступника его превратил не приказ, а закон. Различие между приказом и словом фюрера заключалось в том, что юридическая сила последнего не ограничивалась ни временем, ни пространством, а приказ имел такие ограничения. В этом также заключается истинная причина, почему приказ фюрера об «окончательном решении» сопровождался целым потоком постановлений и директив, которые составляли опытные юристы и адвокаты, а не чиновники: этот приказ, в отличие от обычных приказов, имел силу закона. И вряд ли стоит здесь напоминать, что вся эта активная юридическая деятельность, будучи, с одной стороны, обыкновенным проявлением немецкого педантизма, с другой стороны, была призвана придать всему процессу вид хоть какой-то законности.

И точно так же как закон во всех цивилизованных странах предполагает, что, хотя порою естественные желания и наклонности человека могут толкать его к убийству, голос совести все-таки говорит всем и каждому: «Не убий», закон страны Гитлера требовал, чтобы голос совести говорил: «Убий», хотя ор-ганизаторы резни прекрасно знали, что убийство противоречит естественным желаниям и наклонностям большинства людей. Зло в Третьем рейхе утратило тот признак, по которому большинство людей его распознают — оно перестало быть искушением. Многие немцы и многие нацисты, возможно, испытывали искушение не убивать, не грабить, не дозволять своим соседям идти на верную гибель (а то, что конечной точкой транспортов с евреями была смерть, знали все, хотя далеко не все знали чудовищные подробности) и тем самым не становиться соучастниками преступления, которые извлекли из него выгоду. Но — Господь знает, они научились противиться искушению.

Глава девятая

«Депортации их Рейха. Германия, Австрия и протекторат»

В исторический период между Ванзейской конференцией в январе 1942 года, когда Эйхман, чувствуя себя Понтием Пилатом, умывал руки, и летом и осенью 1944 года, когда Гиммлер за спиной Гитлера задумал отказаться от «окончательного решения еврейского вопроса» — словно все сопровождавшие сто бойни были лишь достойной сожаления ошибкой, — вопросы совести Эйхмана не беспокоили. Его помыслы были полностью заняты деликатной работой по организации и администрированию, и решать эту задачу приходилось не только в самый разгар мировой войны, но и, что было для него более важным, в разгар бесчисленных интриг и подковерной борьбы за сферы влияния между занятыми «решением еврейского вопроса» государственными и партийными службами.

Главными антагонистами Эйхмана были высшие чины СС и полиции — они находились в прямом подчинении Гиммлеру, имели свободный выход на него и потому всегда были на шаг впереди Эйхмана. Имелось также и министерство иностранных дел, которое под руководством нового заместителя министра доктора Мартина Лютера, протеже Риббентропа (путем сложной интриги Лютер попытался свалить Риббентропа в 1943-м, заговор провалился, и он окончил свою жизнь в концентрационном лагере; его сменил советник посольства Эберхард фон Тадден — свидетель защиты на процессе в Иерусалиме), развернуло бурную деятельность в сфере «еврейского вопроса»: министерство периодически издавало приказы о депортации, которые должны были исполнять его представители за границей, и те, из соображений престижа, предпочитали действовать поверх чинов СС и полиции. Кроме того, имелось еще и армейское командование восточных оккупированных территорий, которое любило решать проблемы «радикально», что означало расстрелы; с другой стороны, военные в западных странах никогда не шли на сотрудничество и отказывались посылать войска для действий против евреев. И, наконец, были еще гаулейтеры, или региональные лидеры, каждый из которых желал первым провозгласить свою территорию judenrein — время от времени они начинали депортации по своему собственному усмотрению.

Эйхман должен был координировать все эти «усилия», чтобы добиться некоего подобия порядка в том, что он характеризовал как «полный хаос», когда «каждый издавал собственные приказы и действовал, как ему заблагорассудится». И в этом вопросе он преуспел, хотя и не в полной мере: он занял ключевую позицию в процессе, так как его структура организовывала транспортировку. По словам доктора Рудольфа Мильднера — гла-вы гестапо в Верхней Силезии (где располагался Освенцим),

а позже главы службы безопасности в Дании, который давал показания на Нюрнбергском процессе, — письменные приказы о депортации от Гиммлера поступали главе РСХА Кальтенбруннеру, который ставил о них в известность Мюллера — главу гестапо, пли Четвертого управления РСХА, а тот, в свою очередь, устно передавал приказы руководителю отдела IV-B-4 — то есть Эйхма-i IV. Гиммлер также отдавал приказы высшим чинам СС и полиции па местах и аналогичным образом информировал о них Кальтен-бруннера. Вопросы о том, как следует поступать с депортируемыми евреями, скольких надобно уничтожить, а скольких направить на тяжелые физические работы, также решал Гиммлер, а его приказы по данной теме передавались в ВФХА (Главное административно-хозяйственное управление СС) под управлением Поля, который затем перенаправлял их Рихарду Глюксу — инспектору концентрационных лагерей и лагерей смерти, который, в свою очередь, адресовал их начальникам лагерей.

Обвинение игнорировало эти документы с Нюрнбергского процесса, так как они противоречили уже сложившейся у обвинения теории о чрезвычайной власти, которую сосредоточил в своих руках Эйхман; защита упоминала о показаниях Мильднера, но безрезультатно. Сам же Эйхман, «сверившись с Поляковым и Рейтлинджером», продемонстрировал семнадцать разноцветных таблиц, которые практически не вносили никакой ясности в понимание сложного бюрократического механизма Третьего рейха, хотя его общее описание — «все и всегда находилось в состоянии постоянного движения, непрерывного потока» — могло бы прозвучать правдоподобно для исследователя тоталитаризма, который знает, что монолитная структура такой формы правления — миф.

Тем не менее Эйхман все еще смутно помнил, как его люди — консультанты по еврейскому вопросу — во всех оккупированных и зависимых странах докладывали ему, «какая акция может быть осуществимой», как он затем готовил «отчеты, которые позже либо одобрялись, либо отклонялись», и как Мюллер издавал свои директивы; «на практике это могло означать, что предложение, поступившее из Парижа или Гааги, тем же ве-чером возвращалось в Париж или Гаагу в форме директивы, одобренной РСХА». Положение Эйхмана можно было сравнить с самой важной конвейерной лентой всей операции, потому что именно он и его люди решали, скольких евреев можно или должно перевезти из любой обозначенной области, потому что именно его организации сообщался окончательный пункт транспортировки, хотя какой это будет пункт, определял не он. А вот вечное беспокойство по поводу выбивания достаточного количества подвижных составов у железнодорожного начальства и министерства транспорта, сложность согласования отправлений и прибытий, графика движения поездов и отправки составов в центры с достаточной «поглощающей способностью», обеспечения достаточного числа евреев в конкретное время, чтобы составы не шли полупустыми, необходимость заручаться поддержкой властей на оккупированных территориях или стран-союзниц в проведении арестов, обязанность строгого исполнения приказов и директив в отношении разных категорий евреев, которые издавались отдельно для каждой страны и постоянно менялись, — все это стало рутиной, детали которой он забыл задолго до того, как его доставили в Иерусалим.

То, что для Гитлера, единоличного автора «окончательного решения» еврейского вопроса (никогда еще в истории не было заговора, в котором участвовало бы так мало заговорщиков и так много исполнителей), было одной из главных целей войны, достижение которой, независимо от экономических и военных соображений, означало ее венец, и то, что для Эйхмана было работой с ее ежедневной рутиной, взлетами и падениями, для евреев было в буквальном смысле концом света.

За сотни лет евреи приучились понимать свою историю — правильно ли, нет ли — как бесконечную череду страданий, как выразился обвинитель в своей вступительной речи на процессе; однако на протяжении достаточно долгого времени сложился и другой взгляд: всепобеждающая убежденность в том, что «Атп Yisrael Chai» — народ Израилев должен жить! Отдельные евреи, целые еврейские семьи могли погибнуть в погромах, целые общины могли быть стерты с лица земли, но народ должен был выжить. Они прежде никогда не сталкивались с геноцидом, но это утешение больше не срабатывало, по крайней мере в Западной Европе. Со времен Древнего Рима, с момента возникновения европейской истории евреи — хорошо ли это, плохо ли, к счастью или на беду — стали своего рода объектом европейской международной вежливости; однако на протяжении последних ста пятидесяти лет это определенно было к лучшему, случаи возвышения евреев стали столь многочисленными, что в Центральной и Западной Европе они уже принимали характер тенденции. Таким образом, убежденность в необходимости выживания народа более не имела значения для большей части еврейских общин; они уже не могли представить себе жизнь евреев вне рамок европейской цивилизации, и уж менее всего они могли вообразить Европу judenrein.

Конец света, хотя и проведенный очень буднично, принял почти столько же форм и обличий, сколько в то время существовало стран в Европе. Вряд ли это удивит историка, осведомленного о развитии европейских наций, понимающего природу государств, основанных по национальному признаку, — удивлены были сами нацисты, искренне верившие, что антисемитизм может стать тем самым общим знаменателем, который объединит всю Европу. Это была колоссальная и очень дорогостоящая ошибка. Практика, а не теоретические домыслы, очень быстро показала, что в разных странах и антисемиты очень и очень разные. Что было еще более раздражающим, и что легко можно было предвидеть, так это тот факт, что германский «радикальный ассортимент» нашел полнейшее понимание только у тех восточноевропейских народов — украинцев, эстонцев, латышей, литовцев и до определенной степени у румын, — которых нацисты считали варварскими ордами «недочеловеков». Заметным дефицитом в проявлении недобрых чувств к евреям отличались скандинавские народы (Кнут Гамсун и Свен Хедин были исключениями), которых нацисты считали своими братьями по крови.

Поделиться с друзьями: