Шрифт:
Художник Андрей Бондаренко
В оформлении переплёта использована фотография Андре Кертеса
Книга публикуется по соглашению с литературным агентством ELKOST Intl.
Казахстану – самой гостеприимной стране
Цирк
Мир,
жалкий мир
зову на бой!
Сердце его разорвалось в тот миг, когда нога в жёлтом американском ботинке взлетела для очередного па. Боль брызнула из треснувшей грудной клетки и затопила пространство: огненно-красные ковры, хрустальные люстры, оркестр из духовых и струнных. Цепляясь за талию партнёрши – известной актрисы с правильным советским лицом, – он оползал вниз: по скользкому бархату платья на скользкий паркет, а затем куда-то дальше – быстрее, больнее.
– Сергей Михайлович! – закричала актриса словно издали – из-под потолка с пшеничным гербом? – Серёжа!
Вальс распался на нестройные звуки, оборвался. Мир ушёл в расфокус и оплыл, как жжёная киноплёнка. Перед взором – круговерть чьих-то лиц, также очень известных и очень правильных, а сейчас потерявших форму и слитых в единый кисель.
– Врача! – булькало вокруг. – Расступитесь! Воздуха!
Кисель из сталинских лауреатов – пожалуй, это даже смешно. Он хотел пошутить, уж это-то умел всегда, злее и обильнее прочих. А сейчас – разучился. Кажется, и дышать разучился тоже. Рыбой разевал рот, зубами хватался за воздух – а не ухватишь! Вот уж и правда – смешно.
В кисель врезались два ярко-синих круга. Нимбы? Нет, всего-то тульи фуражек. Военных фуражек.
– Носилки сюда.
А хуй вам с маслицем! Сам не дамся. Толкая пахнущие воском половицы – пятками, локтями, коленями, – он кое-как поднялся и встал на ватных ногах. Пол шатало, как палубу корабля в шторм.
– Нельзя! – клокотало рядом. – Ложитесь немедленно!
Сощурившись от напряжения, он слепил холодные и отчего-то совершенно мокрые ладони в два плотных кукиша и выстрелил ими в сторону синих фуражек. Не попал. Держа дули высоко поднятыми и шаркая полусогнутыми ногами по багряному ковру с золотой каймой, заковылял к выходу.
До кремлёвской больницы на Воздвиженке добирался сам – благо от Дома кино была близко, минутах в десяти езды. Все силы уходили на то, чтобы крутить руль, потому на дорогу и по сторонам почти не смотрел. И если бы не чёрная эмка НКВД, что медленно двигалась впереди и сигналами разгоняла встречные авто, непременно бы врезался в кого-нибудь или угодил в сугроб.
Из машины вышел тоже сам. Через двор уже бежали к нему встревоженные звонком с самого верха санитарки и врачи – не успев накинуть шубы, в одних только халатах, дыша молочным паром. Хотел идти навстречу (и прочь от тарахтящего рядом воронка), но сумел сделать единственный шаг, затем полетел – не в снег, как показалось сначала, а в чьи-то тёплые руки, пахнущие йодом и камфарой.
Очнулся в просторной одиночной палате. Долго щупал взглядом интерьер – шахматная плитка на полу, окно в многостворчатой раме, в углу тёмное инвалидное кресло на колёсах, – пока не наткнулся на крашенные белым стол и стулья с гнутыми
ножками, очевидно для посетителей. В тюремном госпитале вряд ли держали бы венскую мебель – значит, он всё ещё в кремлёвке, а воронок улетел восвояси без добычи.Но ничто не помешает эмке вернуться в любой час дня или ночи и увезти его – в тюрьму? сразу на расстрел? – да хоть бы и усадив для удобства в эту самую коляску чёрной кожи.
Представил, как его подкатывают к стене красного кирпича, щерблённой от бессчётных пробоин. Залп – и он мешком валится вниз, на землю. Ещё залп – и пустая каталка продолжает дёргаться и елозить колёсами под градом пуль.
Чёрное плохо будет смотреться в кадре.
– Есть другое кресло, посветлее? – спросил без предисловий у вошедшей медсестры в накрахмаленном платке.
Той пришлось наклониться очень близко, чтобы расслышать его бормотание.
– До того, как пересесть в кресло, вам ещё очень далеко, – ответила строго.
На рассвете явилась эта нелепая женщина с обвислым, как у бульдога, лицом. Наверняка провела ночь в приёмном покое, требуя допустить её к больному. Но врачи в кремлёвке – церберы, своё дело знают: сон пациента превыше всего. И только утром свершилось: пурпурная февральская заря едва полыхнула в окне, а женщина уже суетится по-хозяйски в палате, пододвигая к его изголовью стол со стульями, раскладывая вещи и рассаживаясь – явно намереваясь остаться надолго.
– Юлия Ивановна, уйдите, – потребовал он, возвышая голос до предела.
Но голоса не было слышно за скрипом мебели и стуком женских каблуков.
– Видеть вас не хочу, мне от вас хуже, – сообщил, дождавшись тишины.
Голоса не было слышно даже в тишине.
Он понял, что открывает рот беззвучно.
А женщина обнаружила, что больной бодр и, видимо, не прочь поговорить.
– Ты выздоровеешь, Рорик, – произнесла с напором, выразительно двигая алыми от помады губами.
Он хотел было поморщиться – и от нестерпимо алых губ, и от стучащих каблуков, и от этого давно позабытого «Рорика», – но лицевые мышцы слушались плохо. Оставалось только прикрыть глаза и сделать вид, что снова погружается в дрёму.
Женщина вскочила и поправила на нём одеяло, подоткнула со всех сторон. Ей казалось, верно, что именно так и должна вести себя заботливая мать.
Стараясь не дышать её одеколоном – и зачем было опрыскиваться, направляясь в палату к больному сыну? – он пережидал, пока женщина вновь отсядет на стул.
Она и правда приходилась ему матерью. Ничего, кроме бесконечного удивления, этот факт не вызывал. Впрочем, сейчас впору и затосковать: здесь, в палате, он был полностью в её власти.
– Я вылечу тебя, Рорик. Я вновь буду тебе читать – как раньше, как всегда.
Ему сорок восемь лет, но он абсолютно беззащитен перед этим её благомысленным порывом.
– Я всё принесла. Я знаю, это поможет лучше, чем лекарства.
Как часто она всё же использует местоимение «я». Он давно уже приучил себя не раздражаться по этому поводу, а сейчас, распластанный по больничной койке, даже испытывал некоторое умиление от подобной эгоцентричности.
Он прилежно держал веки сомкнутыми и лежал без единого движения, но женщина не умолкала.
– Я буду читать, даже когда ты спишь. Психиатры, так любимые тобой, утверждают, что спящий человек продолжает слышать, пусть и не осознавая этого.