Эйзен
Шрифт:
Ужас – главный экспортный товар немецкого кино. Вся боль и все страхи побеждённого народа кристаллизуются в рассказы о вампирах и галлюцинациях. Но если для прочего мира они всего лишь сказки, записанные на целлулоид, то для самих немцев – беспощадные зеркала. Потерянные отражения, что совершают убийства помимо воли хозяев, – разве это сказка? А пересаженные пианисту чужие руки, что сами тянутся убивать? А оживающие восковые фигуры тиранов прошлого? А Смерть, что уже устала объяснять героям тщетность их усилий вырваться из ада? Пока американцы жуют сахарную вату
Но даже для них «Потёмкин» оказался слишком радикальным. Палата киноцензуры предписывает убрать самые кровавые моменты из лестничного эпизода – внести аж четырнадцать купюр.
Эйзен сидит в монтажной UFA четырнадцать часов – по одному на каждую правку.
– Herr Eisenstein, – спрашивают осторожно из-за двери, а за окнами уже чернеет ночь. – Haben Sie bereits abgeschlossen?
– Ich hab’s noch nicht angefangen, – отвечает он: я ещё и не начинал.
Как можно своей рукой удалить хотя бы один из тысяч кадров, что гармонически сложились в единый Kunstwerk? Вырезать у собственного ребёнка кусок плоти? А вернее, четырнадцать кусков?
Он вырезает – уже под утро, когда тишина в коридорах вновь сменяется деловитыми шагами и голосами. Двадцать девять метров ампутированной плёнки (или его нервных волокон?) – самые кровоточивые кадры. Как младенец кубарем летит из коляски под копыта коней. Как смотрит на это опрокинутый и неподвижный лик Мадонны. Как рубит шашкой казак – наотмашь по девичьему лицу и телу, вспарывая сверху донизу…
Ни выбросить срезки в корзину, ни отдать сотрудникам UFA он не может – рука не поднимается. Но и носить с собой невозможно – слишком больно. Сжигает в пепельнице.
На выходе из монтажной Эйзен, с перепачканными золой щеками в потёках высохших слёз, встречает вальяжного типа. Фешенебельный костюм выдаёт в нём скорее миллионера, а стайка монтажниц вокруг – всё же человека кино. Веки у типа подведены, во рту трубка, в глазу монокль.
Их представляют друг другу:
– Regisseur Sergei Eisenstein.
– Regisseur Fritz Lang.
Имя русского гостя ничего не говорит автору десяти фильмов, половина которых уже вписана в золотой фонд германского кино. Едва взглянув через гигантскую линзу, что фантастическим образом удерживается между бровью и щекой безо всякой страховки, мэтр уплывает в монтажную – работать над «Метрополисом», самым дорогим проектом студии, с бюджетом в невероятные семь миллионов марок. В воздухе остаётся висеть аромат Kolnisch Wasser. Монтажницы наперегонки бросаются вслед…
Два министерства – юстиции и военное – выступают против «Потёмкина», опасаясь революционной пропаганды в целом и «обучения технике восстаний» в частности. Однако прокатное разрешение
всё же выдаётся.Большие залы отказываются брать ленту. И всё же находится смельчак – некогда оперетта и место легкомысленного досуга, а ныне кинотеатр «Аполло».
Цензурный комитет запрещает просмотр фильма молодёжи, а военное командование – солдатам. Но желающих и без того достаточно: скандализованная картина уже на слуху.
Страсти кипят месяц. Эйзен вкушает скандал как успех, пусть и предварительный, и предвкушает премьеру. А «Совкино» прерывает командировку: довольно расходовать валюту, которой в стране и так в обрез.
Эйзенштейн и Тиссэ, страдая, садятся в поезд на Hauptbahnhof и отбывают в Москву. Всего лишь три дня спустя «Аполло» впервые показывает фильм.
Что видят немцы – истерзанные войной и проигравшие, измученные виной, обидой и бессилием – на ветхом экране? Мясо с червями (такое же ели и они в голодные военные дни). Бунт против правил, за человеческое достоинство (такой же зреет и в их сердцах). Резню невинных (и вскипающий на этих кадрах гнев – против ли угнетателей или против чего-то иного, чего они пока ещё не умеют себе объяснить?).
Зал стонет и бешено аплодирует – не однажды в конце, а многажды по ходу фильма. Не только на премьере, а на каждом показе. Сначала крутят единственную копию, но вскоре их уже шестьдесят семь – и каждая вызывает бурю. Вопли толпы на одесской лестнице оглушают и заставляют орать зрителей в Берлине, Дрездене, Лейпциге и Франкфурте-на-Майне – заснятый на плёнку крик передаётся как отчётливо слышный с немого экрана.
Куда там фильму ужасов! Куда там вампирам и вурдалакам! Настоящие люди – не актёришки в гриме, а такие же работяги, что сидят в зрительном зале, – падают под пулями. Настоящая кровь – не киношная краска, а сок жизни – льётся по ступеням. Настоящие дети умирают настоящей смертью, и смотрят на это их настоящие матери.
Вот она какова, далёкая Россия, – страшнее, чем хорроры Вине и Мурнау.
Вот он каков, немецкий зритель двадцать шестого года – пылкий, взрывной и кипящий чувствами, которых не понимает.
Коммунисты, демократы, профсоюзные лидеры, националисты и сочувствующие – все смотрят «Потёмкин». Каждый возбуждается и негодует. Германия сходит с ума по Эйзенштейну.
«Самый грандиозный фильм, который когда-либо видел мир», – заключает Berliner Tageblatt. «Поворотный пункт всей истории киноискусства», – вторит Vossische Zeitung. Не отстают Frankfurter Zeitung, Deutsche Allgemeine и ещё пара дюжин главных газет.
Волна успеха прокатывается по Европе: Вена, Женева, Париж – и достигает Штатов. Специально для Мэри Пикфорд и Дугласа Фэрбенкса там устраивают закрытый показ, а их восторг используют в рекламной кампании. Лучшей картиной на свете называет ленту Чарли Чаплин. На конгрессе кинематографистов звучит предложение выдвинуть Эйзенштейна на Нобелевскую премию.
Конец ознакомительного фрагмента.