Ф. А. Абрамов. Сборник
Шрифт:
– Знаешь что… – забормотал Мишка, останавливаясь. – Ты возьми свою корзину… У меня дельце тут… Червяков копать надо… Понимаешь?
В глазах у Дунярки запрыгали насмешливые искорки.
Мишка сунул ей корзину и, припадая к земле, бросился в ложбину.
– Мишка, чего дролечку свою кинул? – Это Варвара.
Он слышит, как она, смеясь, говорит Дарье:
– Вот горе какое! Девки надо, и людей стыдно.
Когда голоса стали удаляться, Мишка, весь красный, приподнял голову. Дунярка была уже далеко. Она неторопливо шла по лугу – маленькая, тоненькая, пружинисто выгибаясь под тяжестью корзины.
Глава тридцать седьмая
Хлеба поспели сразу
На третий день их житья на Копанце, под вечер, приехала Анфиса:
– Худа у тебя старуха, сват; проведал бы нынче.
…Домой он прибрел затемно.
– Пришел… – слабый голос с кровати. – А я тебя еще под окошками по шагам признала…
Степан Андреянович, не зажигая огня, подошел к кровати, наклонился над женой.
Ее опахнуло горячей хлебной пылью, солнцем, голубым небом.
– Ну как, мать?
В темноте тускло блеснули глаза:
– Нажилась я, видно, Степа…
Он тяжело опустился на край постели:
– Полно, мать, ничего-то говоришь… Может, за доктором сходить?
Тронутая вниманием, она отыскала в темноте его руку.
– Какой уж мне доктор… Где лекарство-то против материнского сердца… – Она не договорила, закашлялась.
С тех пор как пришла похоронная, они по какому-то неписаному уговору избегали говорить о сыне, и каждый из них молча, про себя, нес свое горе.
– Какие вы все добрые… – виновато заговорила Макаровна. – А я лежу, лежу – всех связала. Кажинный день кто-нибудь проведает. То Анфиса сватья, то Лизонька Пряслиных. Такая уж девчушка обходительная, славная. Забежит: «Не надо ли, Макаровна, свежей воды?» …А Митрий, спасибо, за родной так не ухаживают…
Отдышавшись, она с беспокойствием сказала:
– Тебя бы покормить надо. А я, вишь вот, колода колодой… Срам…
– Лежи, лежи.
У него слипались глаза, в ушах стоял шорох осыпающегося зерна. Он встал, снял с вешалки какую-то одежину, раскинул на полу, возле кровати, и не раздеваясь прилег.
– Весь ты заробился, Степа, – вздохнула она. – Я уж и то нынче Анфисе пеняла. Совесть бы, говорю, поиметь надо…
– Всем нынче не сладко, мать.
– Да я ничего. Только в твои-то годы, сам знаешь, каково круглыми сутками на поле жить… Хлеба-то ноне ничего, говорит Митрий?
– Ничего…
– А Копанец, поди, совсем пересох… Хотела бы я еще на белый свет поглядеть. Глаза-то закрою да умом-то все поля, все луга за день обойду. С каждым кустиком попрощаюсь… А ноженьки не несут – как чужие…
С полу раздался тягучий храп. Тяжелое удушье навалилось на нее. Но, боясь потревожить сон мужа, она прикрыла рот рукой и долго глухо и надрывно откашливалась…
Утром он проснулся с первыми лучами солнца. Макаровна сидела на кровати, свесив худые, жилистые ноги. Руками она держалась за лямку ремня, продернутого в железное кольцо в потолке. Когда-то из этого кольца свисал певучий березовый очеп [29] с зыбкой, в которой качался Вася.
29
Очеп – жердь, на которую подвешивалась зыбка, люлька.
– А мне ведь получше сегодня. Ты как здоровье принес…
В это утро с его помощью она умылась и даже немного поела. Потом, когда обсохла роса на улице, попросила:
– Вынес
бы ты меня, Степа, на волю. Уж так-то хочется поглядеть на поля да на солнышко.Утро было жаркое, тихое. Макаровна, сидя на крыльце рядом с мужем, с волнением смотрит на огород, в котором уже отцвела картошка, на любимую рябину, склонившуюся над старой баней, на величавую густо-зеленую лиственницу. Там, внизу, за огородами, – голубые разливы лугов с чернеющими шапками зародов, за лугами серебристая Пинега, а за рекой, на том берегу, высоко-высоко на красной щeлье громоздятся белые развалины монастыря. И все такое знакомое, такое родное, тысячи раз исхоженное… Славно пахнет травой, нагретой на солнце, спелым, восковым хлебом. У самых ног ее, где-то на травке у крыльца, разобрался со своей кузенкой кузнечик, и ей приятно, закрыв глаза, вслушиваться в его веселую трескотню. Потом она опять смотрит на огород, замечает неполотую грядку с луком, буйно разросшийся лопух у хлева и виновато вздыхает:
– Все-то я запустила. Еще немного – и весь двор травой зарастет… Ты не сердись, Степа, уже скоро встану – управлюсь…
Потом она опять лежала в постели, а он сидел около нее. Время от времени она открывала глаза, смотрела на его опущенные плечи, на большие, задубелые от работы руки, вяло раскинутые на коленях, и вдруг снова, как вчера вечером, почувствовала себя виноватой перед мужем, перед всеми людьми, которых вот уже сколько недель она вяжет своей болезнью…
– Ты бы шел куда, Степа. Я ведь что – лежу…
– Да мне бы надо вилы вырубить, – вздохнул Степан Андреянович. – Вчера свои треснули, и Марфа просила…
– Иди, иди… Как же без вил. Да сколько-нибудь веников бы принес. Может, еще лист держится, а то как не у людей – не с чем в баню сходить…
Березняк поблизости давно уже был вырезан, и Степану Андреяновичу пришлось немало побродить по навинам, пока за Калинкиной пустошью он наткнулся на нетронутый выводок густых, пушистых березок. Он быстро вырубил двое вил, тут же обделал их и принялся за веники. То ли веревка оказалась короткой, то ли пожадничал, но, когда завязал беремя, на земле осталась еще порядочная кучка прутьев – на добрый десяток веников. Ему жалко стало бросать такое добро. А березки вокруг так и ластились, так и играли листьем на солнцепеке.
«Дай-ко я еще порежу, – решил Степан Андреянович. – День все равно потерян, а вечером лошадь сгоняю, приволоку. Да и Макаровна на поправку пошла – потихоньку переберет, свяжет в веники. И руки не тоскуют от безделья, и дух здоровый, приятный…»
И затем, когда он подрубал молоденькие березки и обрезал ножом ветки, ему все припоминалось, как в первый год женитьбы они с женой вот так же резали веники. Макаровна, высокая, с раскрасневшимся лицом молодица, проворно, так что треск стоит от сучьев, перебегает от куста к кусту, умело орудует ножом хочется и веников побольше нарезать да и уменье свое перед мужем выказать. Ветер задирает подол ее сарафана. Степан Андреянович видит белые, крепкие колена жены и, довольный («ладная хозяйка попалась»), без устали хлопает топором…
Когда прутья были снесены в одно место и разостланы рядами по земле (чтобы не согрелись), он, все еще под впечатлением воспоминаний, сел передохнуть. Солнце уже поворачивало на полудник. Тихо шелестели березки. Он привалился спиной к стволу деревца и вскоре, незаметно для себя, задремал. И только он задремал, из сонной зыби снова выплыла молодая Макаровна.
Вот они с женой мечут сено на домашнем лугу. Ах, какое сено! Душистое, мелкое, как чай… С запада погромыхивает, душно, и он торопится, чтобы управиться до дождя. А кругом видимо-невидимо народу, и все, почему-то прервав свою работу, смотрят на них.