Ф. А. Абрамов. Сборник
Шрифт:
– Что, комарики кусают? – посочувствовала Варвара, первой возвращаясь к избе от коровы. – Свеженького они любят. Известно дело, здесь не на руси.
– Не на руси?
Варвара удивилась: чего тут непонятного?
– У нас русью-то домашнее называют. А здесь, в суземе, какая уж Русь…
«Да, – размышлял Лукашин, вдумываясь в смысл Варвариных слов. – Вот она, жизнь северного мужика! Какой же ценой дались ему эти сторонние сенокосы, если у него язык не повернулся, чтобы назвать их дорогим именем Русь? А ведь отсюда до деревни километров десять – не больше…»
Ужинали на открытом воздухе, за длинным узким столом, сколоченным
Стало легче, когда Трофим догадался прикрыть огонь еловой лапой и на людей потянуло дымом.
Ели молча. В притихшем на заре воздухе звонко выговаривали ложки о посуду, всхрапывал, обжигаясь, Трофим. Варвара, зачерпнув похлебки с нападавшей туда мошкой, брезгливо передернула плечами. Марфа сдвинула брови:
– Ешь. Чего нос воротишь? Мяса хотела, а как упало, отворачиваешься.
Лукашин сидел с краю, рядом с Анфисой. Она только что вернулась с пожни, ходила с Софроном Игнатьевичем смотреть стога. Ей, видно, пришлось пробираться кустами и некошеными травниками, – к намокшему платью на плечах и на спине пристали травяные семена, какой-то белый пух.
Она заботливо подкладывала ему свой хлеб и изредка, украдкой, из-под белого платка, надвинутого на самые брови, косила в его сторону черным улыбающимся глазом.
Лукашин вдыхал аромат разнотравья и росяной свежести, идущий от Анфисы, хмурился, когда встречался с лукавым, подстерегающим взглядом Варвары.
Разговорились, когда немного утолили голод. Опять те же вопросы: что на фронте?
Софрон Игнатьевич, свернув цигарку, полюбопытствовал:
– А как насчет второго фронта? Слышно чего?
Ложки в мисках замерли, но после ответа Лукашина – яростная стукотня, возмущенные голоса:
– О чем думают?
– Союзнички…
– Мы этих союзничков отведали – в какой деревне могилы не оставили…
– Да уж так, Иван Дмитриевич, может, и неладно теперь говорить, – вздохнула Василиса, – а только у нас от этих американ да англичан с двадцатого слезы не высохли. И что они вытворяли здесь, на Пинеге, – страх вспомнить… У моей сестры был сынок Ваня – весь-то мальчишечко тринадцати годков. Ну, послала сестра Ваню к тетке, в соседнюю деревню… А ребенок что? Попались на дороге патроны стреляные – идет, играет этими патронами. А тут американы, англичаны, – увидели, схватили ребенка. Тетка прибежала вечером ни жива ни мертва: «Выручайте Ваню». Мы с сестрой к американам, добрались до ихнего начальника, в ноги падаем: «Отпустите ребенка». А начальник, рыжий, здоровенный такой, ногами топает, лопочет по-своему: «Партизан, партизан…» – да сестре тычет крестик на белом шнурке – а это Ванин нательный крестик… Сестра как увидела крестик-то – умом пошатнулась. Так и доживала, бедная… Ну а Ваню, – всхлипнула Василиса, – весной у берега нашли… всю зиму в проруби пролежал…
После тягостного молчания Варвара, присмирев, вздохнула:
– Мы вот, бабоньки, тут сидим, разговариваем… А там-то как? Может, кто из наших мужиков сейчас с жизнью прощается…
Марфа с грохотом поднялась из-за стола:
–
Чирьище тебе на язык!За ней, хмурые, подавленные, начали вставать остальные.
Перед тем как идти спать, хозяйки раза по два, по три прокричали – пугали зверя. С ближайших пожен в ответ раздалось разноголосое мычанье.
Варвара, посмеиваясь, толкнула Марфу, которая разобралась с починкой рубахи:
– Ты чего молчишь? Ну-ко своим ангельским… Понадежнее будет.
Марфа без всякой обиды, будто так и надо, отложила шитье, встала и, сложив трубкой руки, рыкнула – словно выстрел прокатился по лесу.
– Ну, теперь никакой зверь не страшен, – улыбнулась Варвара и, подмигнув Лукашину, легкой, виляющей походкой пошла к Синельге умываться на ночь.
Обувь снимали на улице; скоро запахло портянками, развешанными для просушки на жердочках и деревянных крюках, вбитых в стены избушки.
Лукашин первый раз в жизни ночевал в сенной избушке.
Четыре замшелых продымленных стены, рубленных в чашу, низкий потолок, черный от сажи, каменка – очаг в левом углу от входа, занимавшая добрую треть помещения, над ней в стене дымник – небольшой проруб для выхода дыма, по бокам стен нары для спанья, заваленные сухим сеном, – вот и все устройство сенной избушки. В старое время обходились без окошек, разве что прорубали какую-нибудь дыру в головах над нарами для веселья ребятишек, которых оставляли спать до завтрака, да для курителей. А так – зачем окна? Лишняя щель для комара да расход на стекло.
Лукашину как гостю уступили одиночные нары напротив каменки у двери. Остальные, в том числе и Анфиса, вповалку разместились на передних нарах. Трофиму и Софрону Игнатьевичу пришлось лечь на полу, – на нарах не было места. Неуемная Варвара завела было разговор, но на нее прикрикнули, и минуты через две в избушке уж стоял храп.
Лукашину не спалось. Лежа в темноте, он посматривал на мерцающие в каменке два уголька, вяло покусывал сенную былку. На передних нарах кто-то заворочался, вздохнул. Не Анфиса ли? Может, она тоже не спит? Сердце у него учащенно забилось. Ему вдруг стало душно и жарко. Тело, накусанное комарами да мошкарой, горело. Под рубаху набилась сенная труха. Чертовски раздражал храп Трофима и Марфы, будто затеявших соревнование между собой.
Немного погодя он встал и, осторожно скрипнув дверцей, вышел на волю.
Тишина… Туман над лугом. Лохматые стога-великаны выплывают вдали. На варнице чадит дымок, синей лентой тянется к небу, которое так бледно, что народившийся призрачный месяц чуть заметен на фоне зубчатого неподвижного ельника. Внизу на Синельге что-то раз и два хлопнуло. Это, должно быть, прожорливая щука бросилась на зазевавшуюся рыбешку. И опять все тихо. Опять неподвижный лес по сторонам, туман над лугом, и в нем, как сказочные богатыри, стерегущие покой усталых людей, – стога…
Лукашин вдыхал полной грудью ночной пропахший сеном и молоком воздух, вслушивался в благостную тишину окружающего мира – и не хотелось верить, что где-то, на той же земле и под тем же небом, рушатся громады городов, в муках и корчах умирают невинные люди…
В избушке Лукашин осветился спичкой, чтобы не наткнуться на спящих колхозников. На секунду мелькнули руки и ноги неподвижных, словно распятых тяжелым сном людей. Духота, храп… А он-то, стоя у тлеющего костра, прислушивался, не скрипнет ли дверь, не выйдет ли к нему Анфиса. Да разве до этого ей, когда она до упаду наработалась за день?