Ф. М. Достоевский: писатель, мыслитель, провидец. Сборник статей
Шрифт:
Достоевский подчеркивает то, что в этом золотом веке не было науки в нашем понимании. Герой рассказа поначалу даже не понимает, как это возможно. Но вскоре ему становится ясно, «…что знание их восполнялось и питалось иными проникновениями, чем у нас на земле… Знание их было глубже и высшее, чем у нашей науки; ибо наука наша ищет объяснить, что такое жизнь, сама стремится сознать ее, чтоб научить других жить; они же и без науки знали, как им жить, и это я понял, но я не мог понять их знания». Достоевский рисует мир, в котором знание, наука имеют интуитивный характер, характер прямого проникновения в сущность вещей, без дискурсивных построений, без доказательств [60] . Люди золотого века понималирастения, животных, как бы зная их язык, и даже «…соприкасались с небесными звездами, не мыслию только, а каким-то живым путем» [61] . Герой все более осознает это внутреннее проникновение этих людей в тайны жизни и бытия, но понять его не может. Для выражения этой полноты жизни Достоевский часто употребляет здесь слово восполненный, из церковно-славянского языка, которое почти и не используется в современном русском: восполненное знание, восполнившийся восторг, восполненная радость и т. д. У человечества золотого века была любовь, у них рождались дети, которые становились новыми участниками в их блаженстве, но не было ссор и ревности, и «…никогда я не замечал в них порывов того жестокогосладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле, всех и каждого, и служит единственным источником почти всех грехов нашего человечества» [62] . Старики их умирали тихо и спокойно, здесь не было скорби, «.. а была лишь умножившаяся как бы до восторга любовь, но до восторга спокойного, восполнившегося, созерцательного» [63] . Слова прекрасных песен, которые поют жители этой новой (старой?) земли, нередко непонятны герою, не позволяют ему проникнуть в полноту их значения, но сердце его все более открывается этому миру, видя в нем воплощение своих самых заветных надежд. «Я часто говорил им, что я все это давно уже предчувствовал, что вся эта радость и слава сказывалась мне еще на нашей земле зовущею тоскою, доходившей подчас до нестерпимой скорби; что я предчувствовал всех их и славу их в снах моего сердца и в мечтах ума моего…» [64] Наш герой, проповедующий нравы «Золотого века» и подвергаемый насмешкам, готов даже и согласиться, что все это было лишь сном, детали которого он сам потом и выдумал, но сон этот имеет такое высокое нравственное значение, что он просто не может не рассказывать о нем: «Было, может быть, в тысячу раз лучше, светлее и радостнее, чем я рассказываю. Пусть это сон, но все это не могло не быть» [65] .
60
Сверхрассудочное познание, о котором говорят мистики всех времен.
61
ПСС.
62
Там же.
63
Там же. С.114.
64
Там же.
65
Там же. С. 115.
6. Свобода и подполье .Вот мы и добрались до главного вопроса нашей статьи, объявленного вначале: почему же герой «Сна», столь восторженно поклоняясь явленному ему образу «Золотого века», обожаячистых и безгрешных людей этого мира, тем не менее «… развратил их всех!» [66] . Само это событие понимается героем как некое откровение, несомненно свидетельствующее о своей истине. Более того, вероятно, свидетельствующее не только о значимости сна, но и о том, что все происшедшее действительно произошло, а не просто приснилось. «Знаете ли, я скажу вам секрет, – говорит наш герой, – все это, быть может, было вовсе не сон! Ибо тут случилось нечто такое, нечто до такого ужаса истинное, что это не могло бы пригрезиться во сне. Пусть сон мой породило сердце мое, но разве одно сердце мое в силах было породить ту ужасную правду, которая потом случилась со мной? Как бы мог я ее один выдумать или пригрезить сердцем? Неужели же мелкое сердце мое и капризный, ничтожный ум мой могли возвыситься до такого откровения правды!» [67] В чем же состоит эта ужасная правда? В том ли только, что зло имеет корни в нашем же человеческом сердце и что сердце испорченное отравляет все и вокруг себя, «…как скверная трихина, как атом чумы, заражающий целые государства»? [68] <…> В том ли, что зло не пришло к нам извне, а всегда воспроизводится в глубине нашего же человеческого сердца и передается от поколения к поколению? Все это несомненно верно, но почему же герой наш, развратив целый мир, восклицает: «Я ходил между ними, ломая руки, и плакал над ними, полюбил их, может быть еще больше, чем прежде, когда на лицах их еще не было страдания и когда они были невинны и столь прекрасны. Я полюбил их оскверненную ими землю еще больше, чем когда она была раем, за то лишь, что на ней явилось горе (курсив мой. – В.К.)» [69] . Чем же эта оскверненная земля, эти развращенные люди могут быть дороже, могут вызывать большую любовь, чем жизнь золотого века?.. Попытаемся ответить на эти непростые вопросы.
66
ПСС. Т. 25. С. 115.
67
Там же.
68
Там же.
69
Там же. С. 117.
Вообще говоря, ответы на эти вопросы можно отчасти обнаружить в гораздо более раннем произведении Достоевского, в знаменитых «Записках из подполья», вышедших в 1864 году. Именно здесь великий писатель дает тот образ «человека из подполья», который потом не раз встречается на страницах его творчества, черты которого мы узнаем и в Раскольникове, и в Ставрогине, и в Иване Карамазове и многих других. Духовная конституция героя «Сна смешного человека», – рассказа, написанного через 13 лет после «Записок», – во многом тождественна с героем «Записок»; добавлены только некоторые новые моменты, характеризующие больший духовный возрастгероя «Сна». «Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек» – такими словами начинаются «Записки из подполья» [70] . Контрапунктом к ним звучит и начало «Сна смешного человека»: «Я смешной человек. Они меня называют теперь сумасшедшим» [71] . Все то же одиночество, все та же гордыня… Но герой «Сна», как мы уже сказали, несколько духовно старше: если тон подпольного человека более публицистичен, он обращен к окружающим, он стремится преодолеть их аргументы своими аргументами, он стремится найти какие-то контакты с окружающими, то герой «Сна» (до своего перерождения) уже «подустал» и психологически и духовно – никому ничего доказать нельзя, всегда все равно, и он в основном молчит в обществе товарищей или же с безразличной резиньяцией высказывает им: «Господа, ведь вам, говорю, все равно». На что и господа даже и не обиделись, а только засмеялись [72] … Диалог и вызовы главного героя в «Сне» с уровня публицистического и психологического ушли на более глубокий уровень философии и метафизики. И это неудивительно, ведь «Сон» написан уже после «Идиота» (1868), «Бесов» (1872), «Бобка» (1873) и «Подростка» (1875).
70
Достоевский Ф.М.Записки из подполья // ПСС. Т. 5. С. 99–180.
71
ПСС. Т. 25. С. 104.
72
Там же. С. 105.
Герой «из подполья» был ценен Достоевскому тем, что в нем он высказал свои самые заветные и фундаментальные представления о человеке, о человеке вообще и о русском человеке в особенности. Говоря языком средневековой философии, антропология Достоевского принципиально волюнтаристична. Определяющим началом в человеке, в его поступках писатель считает волю. В том была – и осталась! – непреходящая оригинальность взглядов и героев Достоевского, что во время, когда европейская культура все более соблазнялась успехами научного знания как в естествознании, так и в познании общества, когда пропаганда социалистических идей все более подавалась как результат научного изучения истории, как «научный социализм», Достоевский и философски, и как писатель отстаивал концепцию человека, центрированную на понятии воли.Он спорил здесь со всей традицией Просвещения, с французскими энциклопедистами, с родоначальниками социализма, а на русской почве – с кумирами общественного сознания 1860-х – 70-х годов: Чернышевским, Добролюбовым, Писаревым. В частности, если представители теории «разумного эгоизма», выдуманной Чернышевским, доказывали, что человек, просвещенный знанием законов исторического развития, сам, без всякого принуждения, на чисто разумных основаниях откажется от эксплуатации ближнего, от причинения ему зла, откажется от прежней порочной жизни и будет честно трудиться ради общей пользы и благосостояния, то Достоевский настойчиво доказывал, что подобные взгляды есть в высшей степени наивное и поверхностное представление о человеке. Герой «Записок из подполья» беспощадно, порой до карикатурности критикует эти просвещенческие мифы. Он доказывает, что никакими сияющими перспективами социализма человеческую свободную волю «не заговорить», что никакие призывы к благоразумию не смогут перевесить фундаментальную ценность человеческой свободы и волю, желания поступать из свободы. Критикуя утопию общества, построенного на основе науки и благоразумия, он пишет: «Тогда-то, – это все вы говорите, – настанут новые экономические отношения, совсем уж готовые и тоже вычисленные с математическою точностию… Тогда выстроится хрустальный дворец… (но – В.К.) Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того ни с сего среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливою физиономией, упрет руки в бока и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить! Это бы еще ничего, но обидно то, что непременно последователей найдет: так человек устроен. И все это от самой пустейшей причины, о которой бы, кажется, и упоминать не стоит: именно от того, что человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно…» [73] Подобное эксцентричное противопоставление разума и воли нуждается, конечно, в объяснении. Почему же столь неразумноегнушение разумом, человеческой выгодой, расчетом? Достоевский считал, что причина, породившая «человека из подполья», – быстрота и насильственность Петровских реформ и связанных с ними социальных трансформаций. Старые начала, православные начала Московской Руси, были изгнаны, а новые, западноевропейские, усвоены наспех и поверхностно. Традиции разумного, целесообразного, цивилизованного устройства общества не стали еще общепринятыми, а вера уже ослабла, и… явился человек из подполья. «Причина подполья, – пишет Достоевский в черновиках к роману «Подросток», – уничтожение веры в общие правила. “Нет ничего святого”. Недоконченные люди (вследствие Петровск<ой> реформы вообще)…» [74]
73
ПСС. Т. 5. С. 113.
74
Достоевский Ф.М.ПСС. Т. 16. С. 330. Сегодня, по прошествии века со времени большевистского переворота, мы тем более можем согласиться с этим…
Продолжим, однако, анализ позиции подпольного человека, как она выступает в «Записках». Герой их отнюдь не отрицает значения разума вообще, он только призывает правильно расставлять акценты и не рассматривать разумное начало в человеке как высшее и определяющее. «Видите ли-с: рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни, то есть всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями. И хоть жизнь наша в этом проявлении выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одно только извлечение квадратного корня» [75] . Герой из подполья согласен, что чем более человек развит, тем более он стремится обдумывать свои поступки, а не действовать непосредственно под влиянием голого хотения, что чем более он развит, то тем более учитывает он в своих поступках соображения выгоды. «Но повторяю вам в сотый раз, есть один только случай, только один, когда человек может нарочно, сознательно пожелать себе даже вредного, глупого, даже глупейшего, а именно: чтоб иметь правопожелать себе даже и глупейшего и не быть связанным обязанностью желать себе одного только умного. Ведь это глупейшее, ведь этот свой каприз… может быть выгоднее всех выгод даже и в таком случае, если приносит нам явный вред и противоречит самым здравым заключениям нашего рассудка о выгодах, – потому что во всяком случае сохраняет нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность и нашу индивидуальность (жирный курсив мой. – В.К.)» [76] . Центр нашей личности, согласно этой антропологии, находится в воле. В воле, которая, по факту-то, сплошь и рядом может желать неразумного. Можно было бы сказать, что это поврежденная, больная воля. Так оно и есть, вообще говоря, с христианской точки зрения. Апостол Павел пишет об этой неразумности воли грешного человека: «Ибо по внутреннему человеку нахожу удовольствие в законе Божием; но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих. Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти?» (Рим 7. 22–24)
75
ПСС. Т. 5. С. 115.
76
ПСС. Т. 5. С. 115.
Однако рассуждения героя Достоевского отнюдь не центрированы на христианской антропологии. И на осуждение в болезни воли герой Достоевского мог бы ответить: «А почем вы знаете, какая воля больная, а какая здоровая?.. И как ее лечить?» Эту задачу исцеления своей больной воли герои Достоевского лишь постепенно осознают через опыт страдания, а то и преступления… Тем не менее аргументы против рационалистических утопий Просвещения и коммунизма, аргументы от воли, от свободы, столь ярко представленные в произведениях Достоевского, остаются верными навсегда. Человек сотворен свободным, со свободной волей, и спасен он должен быть только вместе со своей свободой, а никак не жертвуя ею ради каких-либо идолов, пусть это даже есть разум. Человек не просто фортепьянная клавиша, на которой играют законы природы, утверждает Достоевский, и никогда не согласится быть фортепьянной клавишей. «Да ведь мало того: даже в том случае, если бы он действительно оказался бы фортепьянной клавишей, если б это доказать ему даже естественными науками и математически, так и тут не образумится, а нарочно напротив что-нибудь сделает, единственно из одной неблагодарности; собственно чтоб настоять на своем. А в том случае, если средств у него не окажется, – выдумает разрушение и хаос, выдумает разные страдания и настоит-таки на своем» [77] . Вот мы уже и совсем близко к объяснению или, скорее, к у-яснениюнашего главного вопроса, вынесенного из чтения «Сна смешного человека».
77
ПСС. Т. 5. С. 117.
7. Свобода и идеал.Действительно, подобия в основных ценностных установках героев «Записок из подполья» и «Сна смешного человека» так велики, что можно сказать: то, что развернуто в рассказ «Сон смешного человека», имеет своей программной, теоретической основой первую часть «Записок из подполья». Почти все фундаментальные темы «Сна», все решающие повороты сюжета находят себе обоснование в рассуждениях парадоксалиста из подполья. Герой сна развратил всех в золотом веке, разрушил целую цивилизацию. Но в «Записках» подробно выясняется эта наклонность человека к разрушению, ее глубинные духовные основы. Читаем здесь: «Человек любит созидать и дороги прокладывать, это бесспорно. Но отчего же он до страсти любит тоже разрушение и хаос? Вот это скажите-ка! Но об этом мне самому хочется заявить два слова особо. Не потому ли, может быть, он так любит разрушение и хаос (ведь это бесспорно, что он иногда очень любит, это уж так), что сам инстинктивно боится достигнуть
цели и довершить созидаемое здание? Почем вы знаете, может быть, он здание-то любит только издали, а отнюдь не вблизи; может быть, он только любит созидать его, а не жить в нем, предоставляя его потом aux animaux domestiques (домашним животным, фр. – В.К.), как то муравьям, баранам и проч. и проч. Вот муравьи совершенно другого вкуса…» [78] Критике социалистического муравейникаи в том смысле, как он рисовался утопистами вроде Чернышевского, и в более принципиальном смысле, как противоречащего самой природе человека, посвящено у Достоевского немало страниц, в том числе и в «Записках из подполья». В нашу задачу не входит сейчас анализировать эту критику. Для нас важно подчеркнуть в приведенной цитате другой важнейший момент: по мысли Достоевского, человек хотя и проектирует беспрерывно «светлое будущее» и «хрустальные дворцы» в нем, однако при всем при этом сам оказывается глубоко неудовлетворен своими же прожектами… «И кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать – в самой жизни, а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть не иное что, как дважды два четыре, то есть формула, а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. По крайней мере человек всегда как-то боялся этого дважды два четыре, а я и теперь боюсь. Положим, человек только и делает, что отыскивает эти дважды два четыре, океаны переплывает, жизнью жертвует в этом отыскивании, но отыскать, действительно найти, – ей-богу, как-то боится. Ведь он чувствует, что как найдет, так уж нечего будет тогда отыскивать» [79] . Достоевский фиксирует здесь человеческую особенность, имеющую глубочайшее духовное значение. Сколько ни существует человечество в своей истории, всегда оно мечтало о лучшем общественном устройстве, об обществе, в котором господствовали бы справедливость и добрые отношения между людьми. Множество общественных программ, политических манифестов, философских проектов создавалось ради реализации этой мечты; они стремились рассчитать, конкретизировать, а то и художественно представить то общественное устройство, на утверждение которого нужно было направить усилия. Люди пропагандировали эти проекты, боролись за их осуществление, отдавали за них жизнь… Некоторые проекты действительно воплощались, еще чаще уже существовавшую действительность объявляли воплощением подобного совершенного проекта. Однако никогда человек не был удовлетворен.Никогда это воплощение не совпадало с его мечтою. И даже более того, удивительная тенденция выявлялась все настойчивее: чем справедливее, чем ярче был проект, тем странным образом бесчеловечнее и жесточе была реализация… Достоевский прав, этот опыт не прошел даром для человечества. И хотя недостатка в новых прожектерах и революционерах, готовых идти на крест за свои утопии, не наблюдалось, тем не менее груз отрицательного опыта отрезвлял головы наиболее мудрых… Тот вывод, который человечество выстрадало горьким опытом исторического строительства и исторического прожектерства, можно бы было сформулировать так: несмотря на неизбежность общественного планирования в истории, ибо человек по своей сущности уже есть существо проективное, всякая попытка объявить некоторое социальное устройство окончательносправедливым, истинным, окончательно соответствующим сущности человеческого идеала является не только утопичной, но и всегда этот идеал предающей, представляет собой всегда подмену этого идеала какой-то подделкой под него, идолом, воплощение которого в жизнь в силу этого будет на его решающих этапах всегда антигуманным и насильственным. Это не значит, что человек должен совсем отказаться от переустройства социального мира, от политики, от идейной борьбы. Но это значит, что все цели, выдвигаемые идеологами и политиками, имеют лишь конечноеи, стало быть, преходящее значениеи не могут рассматриваться как окончательное решение социальных и человеческих проблем, не могут рассматриваться как спасение человечества. Замечательный русский социолог и философ политики И.И. Новгородцев писал в своей статье «О своеобразных элементах русской философии права» в отношении этого: «Мы не вправе ожидать, что когда-либо на земле настанет такое совершенство и такая гармония, которая преодолела бы все жизненные противоречия в совершенной общественной форме. Для человеческих сил эти противоречия непримиримы и непреодолимы. Личность и общество, равенство и свобода, право и нравственность – поскольку они движутся в рамках исторического развития и человеческих возможностей – находятся в вечном антагонизме и не допускают окончательного примирения. Лишь будучи пронизаны высшим светом божественной благодати, лишь в последние дни мира, как всеобщей гармонии, какой требует евангельски-христианский закон, лишь в конце мира может быть мыслимо подобное примирение. Не естественным развитием человеческих отношений, а их чудесным перерывом, катастрофой и спасением мира мыслится в русских религиозно-философских инспирациях разрешение социальных противоречий» [80] . Катастрофа и спасение мира понимаются здесь именно в соответствии с христианской эсхатологией.78
Там же. С. 118.
79
ПСС. Т. 5. С. 119.
80
Новгородцев П.И.Соч. М., 1995. С. 374. Новгородцев писал это, ссылаясь именно на Достоевского: «В произведениях Достоевского мы находим отчетливейшее выражение русского мировоззрения, у него мы находим и глубочайшие основы русской философии права» (Там же. С. 373).
Именно этот пафос движет Достоевским в «Сне смешного человека». Герой его, увидев, пережив опыт золотого века, «развратил» всех его жителей. Почему, по какой причине?.. Самое любопытное, что герой даже сам не может себе дать в этом отчета! Он подробно рассказывает о том, как развивалась «чума» безнравственности в этом обществе – ложь, кокетство, сладострастие, ревность, жестокость, убийство и т. д., – но назвать решающую причину, толкнувшую его на это преступление, так и не может. Он-де любил страдание, и со страданием он любил этих людей больше, чем прежде, счастливых и добродетельных?.. Мы обсудим тему страдания немного ниже, но тем не менее разве можно согласиться с тем, что ради страдания только стоит пожертвовать всем миром любви и красоты?.. Разве стремление преодолеть страдания, устранить их из жизни человечества не является одним из благороднейших побуждений человеческой деятельности в истории? Герой «Сна» критикует знание в его научной форме, от начала до самого конца рассказа, – «“Сознание жизни выше жизни, знание законов счастья – выше счастья” – вот с чем надо бороться! И буду!» [81] – и тем не менее сам ниспровергает всю ту культуру интуитивного постижения жизни, которая господствовала в золотом веке. Предельность противоречивой позиции героя обнаруживается в том, что он, сам разрушив золотой век, идет его же и проповедовать?!.. «Сон? что такое сон? А наша-то жизнь не сон? Больше скажу: пусть, пусть это никогда не сбудется и не бывать раю (ведь уже это-то я понимаю!), – ну а я все-таки буду проповедовать. А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час– все бы сразу устроилось! Главное – люби других как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь как устроиться (жирный курсив мой. – В.К.)» [82] . Герой понимает, что раю не бывать, и тем не менее сам идет его проповедовать. Он что, хочет еще раз попробовать построить золотой век и потом… и потом опять их всех «развратить»?.. Воистину, как говорил парадоксалист из подполья: «Достижение (целей. – В.К.) он любит, а достигнуть уж и не совсем, и это, конечно, ужасно смешно. Одним словом, человек устроен комически; во всем этом, очевидно, заключается каламбур» [83] .
81
ПСС. Т. 25. С. 119.
82
Там же.
83
Там же. Отсюда, по моему мнению, и происхождение названия рассказа «Сон смешногочеловека».
Герой сна не может дать себе отчет в причине его неприятия золотого века. А сам Достоевский, дает ли он нам объяснениеэтого парадокса? Не думаю. Здесь необходимо небольшое методологическое отступление. Настоящий художник, в частности писатель, – это не тот, кто может объяснитьсвое произведение. И настоящее художественное произведение – это не то, что можно объяснить, что может быть сведено к какой-то философеме, к какому-то логическому содержанию. Конечно, в литературе есть различные жанры, в частности жанр басни, содержание которой можно выразить в виде некоторой морали.Однако художественное произведение, художественный образ в собственном смысле не могут быть сведены к такой морали.Не мораль, не логическое содержание определяют здесь действительный смысл образа. Художественный образ, созданный писателем, постигается непосредственно и оказывается далее неразложимым, в силу органической сложности своих внутренних связей. Не что-то иное, в частности логика, объясняет нам этот образ, а наоборот: сам этот образ становится новым словом объяснения действительности, новым инструментом познания ее, новым термином жизненной логики.Все в искусстве, в литературе, что может быть объяснено, еще не художественное творение в собственном смысле. Но когда мы говорим «фаустовский дух», «есенинские мотивы», «Винни Пух», «человек из подполья», мы апеллируем именно к целостному образу, созданному художником, образу, который уже вошел в культуру как ее законный конститутивный член и служит познанию и анализу действительности. Если угодно, можно бы было, согласно известной философской традиции, называть эти образы архетипами.
Достоевский принадлежал к писателям воистину милостью Божией.И ему была дана способность создавать подобные образы. Сам он прекрасно осознавал фундаментальность собственных размышлений о человеке, которая не исчерпывалась ни психологическим контекстом, ни социологией, ни этнографическими особенностями русского народа. Он, как известно, называл себя реалистом в высшем смысле: «Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой» [84] . Так, «человека из подполья» он считал одним из главных своих открытий [85] . В этих своих исследованиях человеческой души, проводимых на жизненных судьбах своих героев, Достоевский нередко натыкался на примеры удивительных противоречий, которыми полна человеческая жизнь. Эти реальные противоречия он умел изображать и анализировать.Поэтому Достоевский, конечно, по справедливости может быть назван исследователем и философом. Обычно там, где он понимал, он выговаривал это свое понимание и в художественной форме, и в публицистике. Достоевский выговаривает все, что он знает. Но замечательно то, что ему удавалось изображение таких глубин человеческого духа, таких противоречий, которые этого объяснения не допускают, хотя сомнения в действительной значимости опыта этих глубин, этих проклятых вопросовне оставалось. Писатель глубоко чувствовал и умел гениально изображать, что есть множество событий, смысл и генезис которых непонятен, но которые играют решающую роль в жизни; что в жизни человеческой есть тайна, недоступная человеческому рассудку [86] . Поэтому он совершенно сознательно часто использует для обозначения этих моментов выражение «не знаю». Так, в начале рассказа герой, купив револьвер, ждет минуты, когда сможет пустить его в дело – убить себя, однако «… прошло уже два месяца, а он все лежал в ящике; но мне было до того все равно, что захотелось наконец улучить минуту, когда будет не так все равно, для чего так – не знаю» [87] . Но вот в дождливый ноябрьский вечер в разрыве облаков он увидел звездочку, «…и я положил, что это (самоубийство. – В.К.) будет непременноуже в эту ночь. А почему звездочка дала мысль – не знаю» [88] . После пробуждения от сна герой начинает свою проповедь. «Кроме того, – восклицает он, – люблю всех, которые надо мной смеются, больше всех остальных. Почему это так – не знаю и не могу объяснить, но пусть так и будет» [89] .
84
ПСС. Т. 27. С. 65.
85
«Подполье, подполье, поэт подполья – фельетонисты повторяют это как нечто унизительное для меня. Дурачки. Это моя слава, ибо тут правда», – пишет Достоевский в черновиках «Подростка» (ПСС. Т. 16. С. 330).
86
Это опять подтверждало его убеждение в том, что чисто научное представление о человеке всегда поверхностно.
87
ПСС. Т. 25. С. 106.
88
Там же.
89
Там же. С. 118.
Та фундаментальная антиномияв «Сне смешного человека», которую мы описывали выше, формально также принадлежит к одному из таких «не знаю», хотя содержательно является одним из важнейших открытий великого писателя. Достоевский, по нашему мнению, сам, также как и его герой, не знаетпринципиального ответа на вопрос: почему был «развращен» мир золотого века. Если бы он знал этот ответ, он бы непременно высказал его… Но он его не знает, как не знает его и герой рассказа, как не знаем его и мы… Речь в литературе подобного рода идет не о какой-то загадке, которую нам загадывает писатель и которую мы должны отгадать. Речь идет о загадке, которую нам загадывает сама жизнь, само бытие. Достоевский своим талантом только помогает нам осознать всю непостижимую глубину этой загадки: мы не можем в нашей общественной деятельности не стремиться к преодолению несправедливости и зла в этом мире, и одновременно в глубине нашей души мы не можем поверитьв то, что когда-то в земной действительности это преодоление может быть достигнуто… Мы не можем не бороться со злом, ибо в чем бы тогда и состояло человеческое достоинство, но в то же время мы не можем и пожертвовать нашей свободой ради утверждения какой-то конкретной утопии. Или, говоря словами героя «Сна»: «…я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле». Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей» [90] . Но в то же время: «…пусть это никогда не сбудется и не бывать раю (ведь уже это-то я понимаю!)…» [91] И Достоевский здесь, при всей глубине своих прозрений, остается здесь с нами, по эту сторонузагадки.
90
ПСС. Т. 25. С. 118.
91
Там же. С. 118–119.