Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей
Шрифт:
Хорошо помню, как в те времена министры имели обыкновение шутить, что я никогда не приходил к ним без «вига за пазухой»; пишу об этом вовсе не для того, чтобы воздать себе должное, ибо новые принципы, которыми они руководствуются и которые не имеют ровным счетом ничего общего с принципами их предшественников, мне были чужды, отвратительны и ненавистны всегда — и тогда, и теперь. Я свободно беседовал с большим числом министров, представлявших все партии, чем это обычно удается людям моего круга, и должен сказать, что их расположения стоит добиваться разве что из тщеславия или честолюбия. Первое быстро приедается (да и свойственно лишь людям мелким, ибо человек сильный духом слишком горд, чтобы быть тщеславным); второе же было мне совершенно несвойственно. К тому же, удостоившись за все время лишь одной милости, да и то весьма скромной {60}, я не считал себя ни в коей мере обязанным гнуть спину перед властями предержащими и друзей выбирал не по званию, а по заслугам, нисколько не заботясь о том, как согласуются их взгляды с тогдашней политической модой. Когда кабинет возглавлял лорд Оксфорд, я часто беседовал с мистером Аддисоном, да и многими другими (за исключением мистера Стила), и должен сказать, что ко мне мистер Аддисон питал столь же теплые чувства, как и во времена лорда Сомерса или Галифакса {61}, возглавлявших прежде противную партию.
Из всего вышесказанного я делаю заключение, что все эти годы я несправедливо терпел от ваших памфлетов исключительно из-за того расположения, каким я имел честь пользоваться у министров ее величества; а впрочем, в сердце своем я и впрямь участвовал вместе с ними во всех злодеяниях, направленных против протестантских престолонаследников или
14
Словно сидел с ними вместе в троянском коне (лат.).
Каковы мои взгляды сейчас, большого значения ни для мира, ни для меня самого не имеет; да и взглядов-то никаких, по правде сказать, не осталось, а и были бы — я все равно не осмелился бы предать их гласности, ибо, какими бы ортодоксальными в данный момент, когда я пишу эти строки, они ни были, уже к середине лета те же самые взгляды могут оказаться крамольными и принести мне немало неприятностей. Вот почему последнее время я часто задумываюсь над тем, что властям не мешало бы четыре раза в год издавать политический катехизис, дабы наставлять нас, как вести себя, о чем говорить и писать на протяжении ближайших трех месяцев. Такого рода наставлений мне, признаться, очень не хватает, о чем знаю по собственному опыту, ибо, желая сделать приятное тем, кто ныне находится у власти, я изложил как-то некие давние вигистские принципы, которые, как оказалось, успели уже устареть, — чем лишь продемонстрировал свою нелояльность. Я прекрасно понимаю, сколь бессмысленно живущему в безвестности отстаивать свою писательскую репутацию во времена, когда дух партийного местничества настолько овладел умами людей, что у них не остается времени ни на что другое. На клевету и обвинения они тратят многие часы — мне же, захоти я сказать несколько слов в свою защиту, они не могут уделить и минуты…
Смысл этого письма единственно в том, чтобы убедить моих друзей, а также всех прочих, желающих мне добра, что я вовсе не был ни таким дурным подданным, ни таким глупым сочинителем, каким меня изображают одержимые ненавистью памфлетисты, чьи ядовитые языки приписывают мне политическую крамолу, которую я никогда не разделял, и бесцветные сочинения, написать которые я не способен. Ибо как бы ни был я раздосадован дурным к себе отношением или же туманными общественными перспективами, я слишком осмотрителен, чтобы подвергать себя опасности неосторожными замечаниями, и, если даже с возрастом гений мой и душевные силы меня покинули, я сохраняю еще достаточно благоразумия, дабы, ничуть не переоценивая меру своих возможностей, браться лишь за те темы, на какие мне достанет таланта, от которого, быть может, сейчас ничего уже не осталось.
Александру Поупу
Дублин, 20 сентября 1723 г.
Вернувшись после четырехмесячного путешествия, предпринятого летом, дабы поправить свое здоровье, обнаружил письмо от Вас и приписку, длиннее самого письма, — по-видимому, от лорда Б. /Болинброка. — А.Л./. Поистине нет в мире недуга более распространенного, чем нежелание писать письма лучшим друзьям. Объяснить это явление способен лишь философ, да и то не всякий. Ясно только, что в этом и состоит разница между дружбой и любовью, ибо влюбленный (как я слышал) вечно что-то строчит своей возлюбленной… Я расстался с Вами в том возрасте, когда каждый следующий год стоит по своей разрушительности трех в Вашем; добавьте к этому затхлость здешней атмосферы и тупость людей — и сумма получится гигантская. Кроме того, о чем я уже не раз говорил Вам, я всю жизнь, на свою беду, водил дружбу с изменниками родины (так их называли), изгнанниками и государственными преступниками… Ваши претензии на уединенную жизнь большого доверия мне не внушают; Вы еще не в том возрасте, чтобы вести одинокое существование, да и судьба Вам еще недостаточно сопутствовала или досаждала, чтобы забиться в угол и думать de contemptu mundi et fuga seculi [15] , — разве что поэт столь же устает от аплодисментов, сколь министры — от бремени дел. То, что Вам совершенно безразлично, из какой партии выбирать себе фаворитов, — Ваше счастье, которое Вы не вполне заслужили и которое отчасти объясняется Вашим воспитанием, а отчасти — гением, творящим искусство, не имеющее ничего общего с партийными распрями. Ибо, сдается мне, Вергилия и Горация виги и тори любят примерно одинаково, да и к законам Церкви и государства Вы имеете отношение не больше, чем христианин — к Константинополю. В результате Вы оказались гораздо мудрее и счастливее прочих: обе партии тем более благосклонно относятся к Вашим стихам, что знают — Вы не принадлежите ни к той, ни к другой. Я же, погрязший в предубеждениях совсем другого воспитания, всякий день уговаривающий себя, что к горлу моему приставлен кинжал, на шее затягивается петля, а на ногах гремят кандалы, никогда не обрету того душевного покоя, коим обладаете Вы. Ваши представления о дружбе новы для меня; по мне, каждый человек рождается со своим quantum [16] и не может одарить дружбой одного, не обделив другого. Я прекрасно знаю, кого бы я назвал своими лучшими друзьями, но их нет рядом, я обречен на жизнь в других краях, а потому отмеряю дружбу по капле тем, кто находится поблизости и кто менее всего мне противен, — не так ли я вел бы себя и со своими сокамерниками, случись мне оказаться в застенке? Сходным образом я не в пример лучше отношусь к мошенникам, чем к дуракам, поскольку, хоть мошенники и вправду опаснее, дураки куда обременительнее. Я всегда стремился установить дружеские отношения между всеми великими людьми своего времени, которых обычно бывает не больше трех-четырех, но которые, объединись они, повели бы за собой мир; во времена Августа, думаю, так оно и было; в дальнейшем, однако, зависть, политические разногласия и гордыня развели нас; сюда я не отношу, разумеется, временщиков, коих среди обширного племени сочинителей всегда было в избытке. Что же до дураков, то Вы, вероятно, имеете в виду тех из них, с кем и впрямь можно иметь дело, когда они держатся скромно, что в бытность мою в свете случалось не часто. Опишу Вам свой образ жизни, если прозябание в этой стране можно назвать жизнью. Знаюсь я с людьми наименее приметными и наиболее угодливыми, книги читаю самые пустые, и если и пишу, то на темы самые незначительные. Увы, чтение, прогулки и сон длятся не 24, а лишь 18 часов. Я ужасно копаюсь и никак не могу кончить вещи, начатые лет двадцать назад. Вот Вам «Наес est vita solutarum» [17] … Непременно нежно от меня кланяйтесь доктору Арбетноту, мистеру Конгриву и Гею…
15
О ничтожестве мира и бегстве от него (лат.).
16
Числом (лат.).
17
«Такова одинокая жизнь» (лат.).
Всегда преданный Вам, покорный Ваш слуга
Д. С.
Никогда не ставлю свою подпись — et pour cause [18] .
Найтли Четвуду {62}
27 мая 1725 г.
Сэр, место, где я живу {63} ,
находится в восьми милях от почты, поэтому письмо это уйдет к Вам, может статься, не раньше чем через несколько дней. Слух, по счастью, на некоторое время ко мне вернулся — во всяком случае, настолько, чтобы не обременять тех, с кем я беседую, — впрочем, хвастаться когда-нибудь острым слухом мне придется едва ли. Всякий день до смерти боюсь рецидивов, к чему готовлю себя, как могу, и не зря: зрение мое таково, что я не разбираю мелкого шрифта и не могу читать при свечах. Если я вдобавок еще и ослепну, то сделаюсь очень осанистым, мудрым и совершенно никчемным существом. Погода последнее время столь ужасна, что мне ни разу не удалось прокатиться верхом, и все мое развлечение — это наблюдать (и надзирать) за тем, как работают ирландцы. Живу я в лачуге, в совершенно глухом месте. Однако, по мне, есть в этом даже своя прелесть. Я корчую деревья, таскаю камни, борюсь с неудобствами убогого жилища, отсутствием провизии и воровской сущностью здешнего люда.18
И не случайно (фр.).
Мир я ненавижу оттого, что становлюсь совершенно для него непригоден; я мог бы обрести счастье лишь при условии, что никогда не вернусь в Дублин, не буду ничего знать об этом городе и о том, что в нем происходит. Я вижу, Ваши враги взялись за Вас всерьез, — сочувствую. Я не согласен с философами: после здоровья богатство занимает в жизни человека самое важное место. Ведь жизнь — пустяк, и недостаток репутации с лихвой возмещается наивностью; разорение же делает человека рабом; нищенствовать не в пример хуже, чем потерять жизнь или доверие, ибо мы не заслуживаем ни того, ни другого. А потому я более всего сокрушаюсь, что, по недомыслию, промотал все, что скопил на проклятую стену {64}…
Александру Поупу
Дублин, 26 ноября 1725 г.
Сэр, я бы ответил раньше, если б лихорадка не свалила меня и не продержала в постели больше двух недель. Теперь я начинаю заранее оправдываться, поскольку, надеюсь, наша встреча вскоре состоится и я должен не ударить лицом в грязь; кстати, о лице: если при встрече Вы меня не узнаете, Вам достаточно будет взять любое из моих писем и сравнить с моим лицом, — ведь и лицо человека, и его письма — равно двойники души. Боюсь, я неясно выразился, но в любом случае ничего плохого сказать не хотел; вдобавок не переношу кляксы. Перечитываю Ваше письмо и ясно вижу, что и Вы пишете то же самое, только более связно. Передайте, прошу Вас, лорду Болинброку, что я был бы только рад, если б его вновь отправили в ссылку, — тогда он опять, как встарь, писал бы мне философские, человеконенавистнические письма… Мне, черт возьми, мало презирать мир, я бы дразнил его, если б мог делать это, ничем не рискуя. Для человеконенавистников следовало бы открыть специальную лечебницу, чтобы они могли ненавидеть мир, сколько им вздумается. При этом строить большую больницу вовсе не обязательно — главное, чтобы больные ни в чем не нуждались… Вы и все мои друзья должны позаботиться о том, чтобы мою нелюбовь к миру не приписывали возрасту; в моем распоряжении есть надежные свидетели, которые готовы подтвердить: с двадцати до пятидесяти восьми лет чувство это оставалось неизменным. Поймите: я не питаю ненависти к человечеству — это vous autres [19] ненавидите людей потому, что прежде считали их существами разумными, а теперь сердитесь, что в своих ожиданиях обманулись… Вы опрометчиво сообщили мне о своем намерении писать изречения, оспаривающие максимы Ларошфуко. Знайте же, Ларошфуко — мой любимец, он смотрит на мир так же, как я, а впрочем, надо бы его перечитать; быть может, с тех пор кое-что в моих взглядах переменилось… Смотрите, как бы плохие поэты Вас не перехитрили; бездари во все времена выслуживаются перед талантами, чтобы потом въехать на них в будущее. Мэвий не менее известен {65} , чем Вергилий, — вот и Гилдон прославится не меньше Вашего, если будете упоминать в стихах его имя…
19
вы, все прочие (фр.)
Джеймсу Стопфорду {66}
Твикенхем, близ Лондона, 20 июля 1726 г.
Дорогой Джим, три месяца назад получил от Вас письмо, где говорится о замечательной картине, которую Вы мне выслали; сейчас картина уже в Ирландии, сердечно Вам за нее благодарен — Роберт Арбетнот /младший брат Джона Арбетнота. — А.Л./ клянется, что это оригинал… Уже два месяца, с тех пор как город опустел, живу у мистера Поупа. В обратный путь отправляюсь в начале августа, чтобы оказаться в Ирландии в конце месяца, — в это время истекают полгода, на которые я отпущен. Сюда я приехал повидаться со старыми друзьями и уладить кое-какие дела {67} — впрочем, несущественные. Власть имущие держатся со мной вполне корректно, многие из них приезжали с визитом. Пришлось явиться к принцессе: узнала, что я должен приехать, и изъявила желание со мной увидеться. Недавно дважды встречался с премьер-министром /Уолполом. — А.Л./; первый раз — по его приглашению, второй — по моему настоянию; аудиенция продолжалась час, и мы разошлись по всем пунктам {68}…
У меня имеются весьма веские основания рассчитывать на то, что в Ирландии Вы будете жить со мной по соседству. Ваше общество будет для меня более необходимым, чем когда-нибудь раньше, ибо сейчас я пребываю в состоянии весьма подавленном. Дело в том, что недавно я получил письмо от министра Уоррелла {69}, где говорится, что состояние здоровья одной из двух старейших и ближайших моих приятельниц /Стеллы. — А.Л./ столь плохо, что с каждой почтой приходится ждать известий о ее кончине. Она — младшая из двух, и уже тридцать три года нас связывают узы нерасторжимой дружбы. Я знаю, Вы, как мало кто, поймете меня, разделите со мной мою тревогу. Поскольку жизнь я ценю очень мало, жалкие, никчемные остатки ее после такой утраты станут для меня тяжким бременем, которое без Божьей помощи мне не вынести. Вот почему, по моему разумению, нет большей глупости, чем связывать себя узами тесной дружбы, лишась которой, человек, особенно если он преклонных лет и заводить друзей уже поздно, обречен влачить жалкое существование. Ко всему прочему, эту женщину я с детства обучал и наставлял и нравом она отличалась самым добродетельным и благородным. Все это время от меня скрывали истинное положение вещей, и мистер Уоррелл, человек справедливый и дальновидный, первым не побоялся сказать правду, которая, какой бы горькой она ни была, лучше все же, чем нежданная весть… Дорогой Джим, простите меня, я сам не знаю, что говорю, но поверьте: страстная дружба сильней и продолжительней страстной любви. Прощайте…
Миссис Говард{70} от Лемюэля Гулливера
Ньюарк, что в Ноттингемшире, 28 ноября 1726 г.
Сударыня, мои корреспонденты известили меня о том, что Ваша госпожа предоставила мне возможность высказать свое несогласие с теми моими критиками, которыми двигали невежество, злоба и партийная нетерпимость, а также, со свойственным ей человеколюбием, подтвердила лояльность и правдивость автора. Проявленное Вами стремление к истине вызывает у меня особую благодарность, а также надежду на то, что Вы и впредь будете ко мне добры и замолвите за меня слово фрейлинам двора, коих, говорят, я жестоко оскорбил. По глупости я никак не могу взять в толк, чем это я им не угодил; неужто юным дамам вредно читать романы? А может, все дело в том, что я неподобающим образом погасил пожар, вспыхнувший в покоях императрицы по небрежности одной фрейлины? Осмелюсь заметить, что, если Ваши юные фрейлины встретились бы здесь, в этой стране, со столь же незначительным существом, коим считался я в Бробдингнеге, они бы обращались с ним с таким же презрением… Но я целиком полагаюсь на Ваше благоразумие и прошу о милости положить к стопам Вашим корону Лилипутии в качестве признательности за Ваше расположение ко мне и к моей книге. Эту корону я обнаружил в жилетном кармане, куда во время пожара впопыхах запихал всю ценную мебель из королевских покоев и по чистой случайности привез с собой в Англию; говорю «по чистой случайности», ибо честно возвратил их королевским величествам все, что у меня оказалось. Так пусть же все придворные подражают мне в этом, а также в том восхищении, какое питает к Вам Ваш покорный слуга