Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей
Шрифт:

Поскольку доктор Оливер Голдсмит будет появляться в этом повествовании часто, попытаюсь дать моему читателю некоторое представление о том, что собой представляет сей весьма колоритный персонаж. Он был выходцем из Ирландии и в дублинском колледже Святой Троицы учился одновременно с Берком, однако тогда больших надежд не подавал, что, впрочем, не мешало ему заметить однажды, что, «хотя в математике, которая была в колледже Святой Троицы в большой чести, я ничем себя не проявил, оду Горация могу переложить на английский язык лучше любого другого». В дальнейшем Голдсмит изучал физику в Эдинбурге и на континенте и, как я слышал, сумел обойти всю Европу пешком в значительной степени потому, что, в соответствии с тогдашними обычаями европейских университетов, имел право не только стать соискателем, но и, в случае успеха, рассчитывать на премию величиной в крону, в связи с чем я заметил однажды доктору Джонсону, что в Европе Голдсмит заявил о себе как о «соискателе приключений». Затем он вернулся в Англию и подвизался сначала привратником в какой-то частной школе, затем служил корректором, сочинял рецензии, стал пописывать в газеты. Человек достаточно дальновидный, он старался как можно больше времени проводить в обществе доктора Джонсона, что немало способствовало развитию его дарований. Мне, да и многим другим, представляется, что Голдсмит стремился перенять многие черты Джонсона,

однако до его уровня, естественно, не дотягивал. <…> Его ум походил на плодородную, но невспаханную землю. Все, что в эту землю попадало, давало быстрые, но чахлые всходы. Глубоких корней в этой земле не водилось. Столетние дубы там не произрастали, зато издающие нежный аромат цветы мгновенно распускались и весело тянулись к солнцу. Принято было считать, что Голдсмит — не более чем пустой болтун, однако это действительности не соответствовало. Да, его, несомненно, отличала та скороспелость в мыслях, которая вообще свойственна его соотечественникам и вызывает порой забавные недоразумения. Он принадлежал к тем, кого французы называют обыкновенно «un 'etourdi» [132] , и из тщеславия и непреодолимого желания обратить на себя внимание любой ценой пускался он часто в рассуждения на темы, о которых не имел ни малейшего представления. Он был невелик ростом, с виду довольно вульгарен, и школярские замашки его вызывали у истинных джентльменов неуловимое чувство брезгливости. Всякий, кому удалось хоть как-то выделиться, вызывал у него сильнейший приступ зависти. Например, путешествуя по Франции в обществе двух юных дам и их матери, он пребывал в постоянном раздражении оттого, что им уделяется больше внимания, чем ему. В другой раз на представлении кукольного театра Фанточчини в Лондоне, когда сидевшие с ним рядом оценили, с какой ловкостью кукла мечет копье, Голдсмит, не выдержав, что похвалы расточаются не ему, с горячностью воскликнул: «Подумаешь! У меня бы получилось ничуть не хуже!»

132

Ветреник (фр.).

Мне кажется, человек он был совершенно бессистемный, а потому поведение его с трудом поддается анализу: в то же время это была широкая, благородная натура, и, когда у него водились деньги, он сыпал ими направо и налево. Вымысел он всегда ставил выше факта. Когда имя его стало появляться в печати, он заявил, что у него есть брат, настоятель собора в Дарэме, — вымысел столь очевидный, что остается лишь удивляться, каким неосмотрительным человеком надо было быть, чтобы на него отважиться. В то время он хвастался мне, с какой легкостью способен заработать деньги сочинительством, что, до известной степени, соответствовало действительности, хотя пример, который он мне привел, был ложью от начала до конца. Голдсмит заявил, что продал свой роман, это был «Векфильдский священник», за четыреста фунтов. Доктор Джонсон, однако, сообщил мне, что это он пристроил роман Голдсмита и получил за него не четыреста фунтов, а шестьдесят. «Для того времени (сказал Джонсон) и это были деньги немалые, ведь тогда слава Голдсмита еще не была столь громкой, как впоследствии, после его „Путешественника“ {267}, и надежды книготорговца на прибыль были столь призрачны, что он счел за лучшее спрятать рукопись до времени у себя и пустил ее в дело только после того, как „Путешественник“ вышел из печати. Вот тогда за „Священника“ уже можно было кое-что выручить». <…>

Привожу историю о том, как Джонсон помог Голдсмиту продать этот роман, со слов самого Джонсона:

«Получаю как-то утром записку от бедняги Голдсмита; жалуется, что хандрит, что ко мне прийти не в силах, и умоляет, чтобы я поскорее пришел к нему сам. Передаю ему с посыльным гинею и велю сказать, что скоро буду. Одеваюсь, прихожу — и что же: хозяйка квартиры держит его под домашним арестом за долги, отчего он пребывает в совершеннейшем бешенстве. Гинею мою он, как видно, уже пустил в дело: перед ним на столе стояла початая бутыль мадеры и стакан. Затыкаю бутылку пробкой, успокаиваю его как могу и завожу разговор о том, как выйти из создавшегося положения. Тут он говорит, что у него готов роман, и, в подтверждение своих слов, извлекает рукопись. Пробегаю глазами несколько страниц, вижу ее несомненные достоинства, говорю квартирной хозяйке, что скоро вернусь, и отправляюсь прямиком к книготорговцу, которому и продаю рукопись за шестьдесят фунтов. Приношу Голдсмиту деньги, и тот расплачивается с домовладелицей, честя ее при этом последними словами за то, что она так дурно с ним обошлась».

Моя следующая встреча с Джонсоном состоялась в пятницу первого июля, когда он, я и доктор Голдсмит ужинали в «Митре». К тому времени я уже был достаточно хорошо знаком с Голдсмитом, который в джонсоновом созвездии почитался одной из самых ярких звезд. В то время Голдсмит относился к Джонсону с истинным подобострастием, ибо его собственная литературная репутация не вознесла еще его на ту высоту, когда у него могло возникнуть желание конкурировать со своим великим учителем. Про мистера Левета, которому Джонсон, со свойственной ему добротой, предоставил жилье в своем доме, Голдсмит отозвался следующим образом: «Он добр и честен, а это для Джонсона лучшая рекомендация»; когда же я поинтересовался, почему Джонсон так добр к человеку, о котором я слышал немало плохого, Голдсмит пояснил: «Недавно его постигло несчастье, а это кратчайший путь к сердцу Джонсона».

Исключительно из любви к парадоксам, Голдсмит в тот вечер заметил, что «знания, как таковые, лишены смысла, ибо они часто становятся источником несчастий», на что Джонсон возразил: «Вполне могу допустить, сэр, что знания в отдельных случаях и впрямь могут стать причиной несчастья. Однако, в целом, знания, per se [133] , — это цель, к которой должен стремиться каждый, хотя, быть может, достижение этой цели и сопряжено с тяжким трудом».

Во вторник 5 июля я вновь посетил Джонсона, который сообщил мне, что прочитал стихи весьма плодовитого литератора <…> Джона Огилви, пресвитерианского священника из Шотландии, и не нашел в них «ни одной плодовитой мысли». Босуэлл: «В его стихах нет воображения, сэр?» Джонсон: «Отчего же, сэр, воображение в его стихах есть, оно целиком земное. У Огилви нет решительно ничего своего. Сколько раз мы уже встречали невинность, облаченную „в белоснежные покровы“, и луга, „убранные разноцветным ковром“»!

133

Сами по себе (лат.).

Когда мы заговорили о Лондоне, он заметил: «Сэр, если вы желаете получить представление о величии этого города, то не следует довольствоваться видом его огромных улиц и площадей, вместо этого советую вам изучить бесконечное число маленьких улочек, переулков и двориков. Величие Лондона — не в помпезных зданиях, но в многообразии и пестроте стесненного человеческого

существования {268}». Меня же часто забавляла мысль о том, каким разным видится Лондон разным людям. Тот, кто преследует какую-то цель, рассматривает город исключительно как средство для достижения этой цели. Политик видит в Лондоне место, где заседает правительство; скотовод — огромный рынок для продажи скота; коммерсант — биржу, на которой делаются деньги; театрал — гигантскую сцену, где одновременно ставится великое множество спектаклей; повеса — средоточие таверн и ярмарку женщин легкого поведения; для человека же думающего город этот вмещает в себе всю человеческую жизнь во всем ее многообразии; жизнь, созерцание которой поистине неисчерпаемо. <…>

В тот вечер /в среду 6 июля. — А.Л./ моими гостями в «Митре» были доктор Джонсон, доктор Голдсмит, мистер Томас Дэвис, ирландец мистер Экклз, приятному знакомству с которым я был обязан мистеру Дэвису, и преподобный мистер Джон Огилви, который давно мечтал оказаться в обществе моего знаменитого друга; я же гордился тем, что имею возможность продемонстрировать соотечественникам дружеские чувства, которые питает ко мне доктор Джонсон.

Голдсмит, как обычно, из кожи вон лез, чтобы «блеснуть», и принялся, пустившись в жаркий спор с Джонсоном, оспаривать хорошо известную статью английской конституции: «Король не способен поступить плохо». «То, что ошибочно с точки зрения морали, не может быть безошибочно с точки зрения политики, — заявил он, — а потому, коль скоро король, осуществляя свою королевскую власть, отдает приказы, которые становятся причиной дурных дел, можно с полным основанием утверждать, что поступить плохо он способен». Джонсон: «Сэр, вы не учитываете, что в нашей конституции, в соответствии с заложенными в ней принципами, король представляет верховную власть; он — надо всем, и нет той власти, которой бы он подчинялся. А потому, когда мы говорим, что король не способен поступить плохо, мы разумеем, что дурные дела исполнителей не должны приписываться монарху. Зло можно искоренить, лишь наказывая его непосредственных носителей. Король, при всей его безграничной власти, не может заставить судью несправедливо осудить человека — а стало быть, и спрос не с короля, а с судьи. Политические институции создаются большей частью ради общего блага, хотя исключения порой и случаются. В связи с чем целесообразнее, чтобы у нации была верховная законодательная власть, хотя ею порой и злоупотребляют. Кроме того, сэр, имеется и еще одно немаловажное соображение: если злоупотребление властью особенно велико, сама Природа восстанет и, заявив о своих непреложных правах, ниспровергнет продажную политическую систему».

«Историк (сказал он) не должен обладать огромным талантом, ибо в историческом сочинении истинная мощь человеческого рассудка бездействует. Историк оперирует фактами, потому в его сочинениях и нет применения вымыслу. В богатом воображении историку необходимости нет; историческому труду оно потребно не более, чем низшим поэтическим жанрам. Если историк возьмется за дело должным образом, то ничего, кроме проницательности, точности и чувства стиля, ему не потребуется». <…>

Говоря о крупных писателях времен королевы Анны, он заметил: «Первым из них я ставлю доктора Арбетнота, обладавшего разносторонним даром; это был превосходный врач, отличавшийся глубочайшими познаниями и превосходным чувством юмора. Мистер Аддисон, вне всяких сомнений, был великим человеком, однако несколько поверхностным; слава его зиждется прежде всего на добронравии, чувстве юмора и слога».

В субботу 9 июля я обнаружил Джонсона в окружении целого сонма почитателей и записи его беседы не вел. Четырнадцатого же числа мы провели вечер наедине в «Митре». <…>

О тех, кто отрицает истинность христианского учения он сказал: «Отрицать легче всего. Задайся какой-нибудь человек целью усомниться в наличии на столе соли — и вам ни за что бы не удалось его переубедить. Давайте попробуем разобраться. Положим, я отрицаю, что Канада взята {269}, и могу подтвердить свою точку зрения рядом весьма убедительных доводов. Французы ведь народ гораздо более многочисленный, чем мы, и маловероятно, чтобы они дали нам завоевать Канаду. В то же время правительство заверило нас, причем совершенно официально, через „Газетт“ {270}, что Канада взята. Но ведь войной в Америке правительство ввело нас в тягчайшие расходы, и в его интересах убедить нас, что наши денежки потрачены не зря. В то же время факт захвата Канады могут подтвердить тысячи людей, которые в захвате участвовали. Но ведь люди эти еще более, чем правительство, заинтересованы в том, чтобы обмануть нас. Они не хотят, чтобы вы думали, будто французы побили их; они хотят убедить вас, что это они побили французов. Теперь представьте, что вы отправились за океан и обнаружили, что Канада и впрямь наша. И что с того? Вы убедили себя — но не нас; когда вы вернетесь домой и расскажете нам то, что видели, мы и вам не поверим. Мы скажем, что вас подкупили. И все же, сэр, несмотря на все эти весьма весомые аргументы, мы ведь не сомневаемся, что на самом деле Канада принадлежит нам. Об этом свидетельствует сумма представленных доказательств. Судите сами, намного ли убедительнее доказательства истинности христианства?»

«Праздность — это болезнь, с которой надобно бороться; однако я бы не рекомендовал следовать какому-то определенному плану. Сам я никогда не мог работать в соответствии с намеченным планом более двух дней кряду. Человек должен читать лишь то, что ему нравится, — то же, что он читает по необходимости, пользы не принесет. Молодому человеку надобно читать пять часов в день — только тогда он превзойдет науки».

В беседе с ним атмосфера обыкновенно царила столь непринужденная, что в тот вечер я позволил себе завести разговор о нападках, которым он подвергался за то, что принял пенсию Его величества {271}. «Чего стоят все эти разговоры, сэр! — воскликнул он, смеясь от души. — Я принял пенсию, пожалованную мне за мои литературные заслуги, однако остался таким же, каким был раньше, своими принципами я не поступился. Верно, теперь я не могу поносить Ганноверскую династию, не вправе пить за здоровье короля Якова вино, которое покупаю на деньги короля Георга {272}. Но, сэр, по-моему, как бы ни было велико удовольствие поносить Ганноверскую династию и пить за здоровье короля Якова, удовольствие это с лихвой окупается тремястами фунтов в год!» <…>

Я описал ему одного наглеца из Шотландии, который, изображая из себя дикаря, бросал вызов всем государственным учреждениям без разбора. Джонсон: «В его поведении нет ничего удивительного, сэр. Он хочет дать о себе знать, только и всего. Такие, как он, готовы есть из свиного корыта, лишь бы вы пялились на них и призывали одуматься. Оставьте его, перестаньте обращать на него внимание — и он вскоре уймется».

Я добавил, что этот же джентльмен полагает, будто между добродетелью и пороком нет никакой разницы. Джонсон: «Что ж, сэр, если прохвост этот говорит не то, что думает, значит он лжет, и это не делает ему чести. Если же он и в самом деле убежден, будто между добродетелью и пороком нет никакой разницы, то следует после его ухода пересчитать чайные ложечки».

Поделиться с друзьями: