Фанфарон и Ада (сборник)
Шрифт:
– Да она никого не спрашивает! На то она и подвижница.
– Любопытно… Как же она тогда позволила внучке уехать из деревни? По идее, Валентина должна была продолжать подвижничество бабушки…
– Мария Евграфовна сама отправила ее в город. Говорит: поезжай, учись, перед ученым человеком и скатерть сама стелется.
– Да ведь Валентина не учится, а работает!
– Как это? Учится заочно на четвертом курсе юридического института.
– Ну, прямо герой нашего времени!
– Вы иронизируете, Владислав Юрьевич?
– Нет, я просто хочу понять. Мне все кажется, что она не столько сама героиня, сколько ее таковой делаете вы.
– Вы – это кто? Лично я?
– И лично вы, и, так сказать, ярославская общественность.
– Ошибаетесь, Владислав Юрьевич. Такие, как Лихачева, не нуждаются в искусственной героизации. Знаете, почему
– Почему?
– Потому что считает, что хулиганы – это прежде всего сироты. Да, да. Духовные сироты. И это – при живых родителях. Вы ведь помните – она сама сирота, поэтому поставила перед собой цель: вытаскивать из сиротства любую заблудшую душу.
– Хулиганы – это не сироты, это хулиганы. Духовное сиротство – только красивый пассаж, не больше. Во всяком случае установка Боброва мне ближе: хулиган – наглец, а потворствуют ему те, к кому он пристает. Нужно не хулиганов перевоспитывать, тем более не оправдывать их духовным сиротством, нужно воспитывать в людях человеческое достоинство, мужество, гражданскую зрелость.
– А вам не кажется, что это две стороны одной медали? И то и другое можно сомкнуть, и тогда получится универсальный результат?
– Что-то я не заметил, чтобы вы поддерживали идеи Боброва.
– Идеи – поддерживаем, а методы – отрицаем.
– Диалектика?
– Если хотите, да.
– Почему же тогда Володю Зинченко перевоспитала не Лихачева, не система и не философия, а просто случай?
– Что вы имеете в виду?
– Ну, не Лихачева же отвратила его от хулиганства? Увидел парень, как дядька зарезал собутыльника, и прозрел. А еще проще – испугался. Наверняка так.
– А вы не думаете, что почву для прозрения подготовила все-таки Лихачева?
– Здесь, конечно, можно повернуть по-всякому. Хочется так – пожалуйста, хочется этак – тоже на здоровье.
– Любопытный вы человек, Владислав Юрьевич. Все-то вы подвергаете сомнению… Значит, метод такой, да?
– Именно. Сократовский метод. Можно назвать и по-другому – альтруистический нигилизм. Или – нигилистический альтруизм.
– Помню, помню, – рассмеялась Елена Васильевна. А рассмеялась, наверное, потому, что нельзя же разговору придавать только серьезный оттенок. Надо и легким его делать, шуточным, веселым. Так?
– Елена Васильевна, куда едем? – спросил шофер, когда «Волга» притормозила у одного из светофоров.
Елена Васильевна вопросительно взглянула на Петрова.
– Если можно – в гостиницу, – сказал Петров. – Нужно, пожалуй, отдохнуть.
– В нашей столовой пообедать не хотите? – спросила Елена Васильевна.
– Нет, спасибо. Как-нибудь в другой раз. А сейчас у меня к вам просьба, Елена Васильевна.
– Пожалуйста, пожалуйста.
– Нельзя ли нам съездить к Некрасову, в Карабиху? Понимаете, когда еще выдастся случай побывать у вас… А Некрасов есть Некрасов.
– Конечно, конечно, все что угодно. Когда вы хотите? После обеда?
– Давайте сделаем так. На сегодня работу закончим, я хочу остаться один, похожу по Ярославлю, подумаю, огляжусь по сторонам.
– Может, сопроводить вас?
– Нет, нет, я люблю один, простите… А вот завтра, если можно, к Некрасову.
– С утра?
– Это уж как вам будет удобно.
– Хорошо, договорились. Завтра в десять ноль-ноль заезжаем за вами в гостиницу.
В каких только городах не побывал Петров за годы журналистских странствий! Чего только не повидал! И все-таки в каждом новом городе искал и находил что-то свое, особенное. Поначалу это особенное жило в сердце, постепенно – с годами – тускнело, а затем и вовсе превращалось в полумистическую пыль памяти. Но что поделаешь с этим? Невозможно удержать в себе впечатления жизни такими, какими они входят в нас в первый миг, в первые минуты, часы и дни…
Осень. Осыпаются клены, липы. Вот аллея, ведущая к Спасо-Преображенскому монастырю. Садится солнце. Сказать ли, что солнце было красным? Или что листья были золочеёными? Все это ясно – осень. Или о том, что неожиданно грустно становится на душе? И это ясно: осень, чужой город, одиночество души…
Отчего в каждом новом городе вас охватывает тоска?
И отчего потом, когда вы уезжаете, вам жаль расставаться с ним?
Отчего везде, где бы вы ни были, останьтесь вы только одни, вас тут же схватит за сердце грусть и печаль, а то и тоска, а то и самое настоящее отчаяние? Отчего так остро ощущается неприкаянность жизни в чужом городе?
Сначала Петров
вышел на набережную: искрящаяся под блёстками солнца раздольная величавость реки, высокий откосный берег могучей Волги, просторная даль лугов и лесов на том берегу, мощные валы крепостных стен с Васильевской и Волжской башнями, блистающие купола церквей и Спасо-Преображенского монастыря, – всё отдавалось в душе красотой и печалью. Печальна, как известно, любая красота. Величавая красота печальна вдвойне.Петров бродил по земле монастыря, всматривался в архитектурные таинства, вместе с другими дивился «святым воротам», заглядывал в трапезную, подолгу рассматривал росписи куполов и монастырских стен, и чем больше бродил и смотрел, тем большую – в который раз в жизни! – чувствовал в душе растерянность. Он знал, он понимал, что вот здесь, среди этих стен, давным-давно, в шестнадцатом, в семнадцатом или в восемнадцатом веках – во все века до появления на свет белый Петрова! – текла жизнь, полная страстей, крови и добра, исполненная тревог и лишений, счастья и истин, и люди здесь были самые что ни на есть настоящие, живые, с зычными голосами, с верой в величие правды, со жгучей ненавистью к врагам, с лютостью характеров и кротостью нравов, – всего, конечно, хватало в той жизни, – но вот чего никак не мог Петров ощутить до конца – это подлинности ушедшей жизни. Знал: была, была она! – а вот почувствовать всем сердцем, до осязательной и ощутимой глубины, – не мог! Не получалось. И не получалось это у Петрова давно – с тех пор, наверное, как он впервые задумался: а что я делаю среди всей этой древности, которой с виду поклоняюсь, а в действительности?..
А в действительности ничего не понимаю в ней!
Петрову хотелось разобраться в самом себе. Он побывал в десятках старинных городов. В Киеве он глазел на Софийский собор. На Владимирский собор глазел тоже. Дивился фрескам Врубеля. Излазил Киево-Печерскую лавру. С хмуростью неандертальца рассматривал святые мощи. Старался постичь истину. И ничего не понимал. За тысячи верст от Киева восхищался островными Кижами, Преображенской и Петровской церквами. Морщил в напряжении лоб, пытаясь проникнуть в глубину замыслов творцов. Чудо природы, ни одного гвоздя, деревянная кружевная вязь и величавый искусник-топор – как это? Почему? Зачем? Откуда вера: это надо, нужно? Больше того – не избежать?! Ты, только ты должен вознести Кижи в небо – и больше никто? Откуда это? Немыслимо! С сотнями зевак в Костроме Петров топтал зеленую мураву Ипатьевского монастыря, этого чудо-монолита в камне, заглядывал в башенки, пристройки, залезал в подвалы, гладил пальцами лазурь росписей – а толку?! Восхищение не пронзало сердце иглой, не входило в суть твоей жизни, не переворачивало твою пустую душу, – восхищение летело в тебе по касательной, летело, и рикошетило, и улетало. Просто улетало, улетучивалось, растворялось в нигдейном и в ничейном пространстве. Но разве сразу ты это понял? Вот и в Угличе ты рассматривал Дивную церковь и Палату княжеского дворца, где сотворилось убиение малолетнего царевича Дмитрия, – а ты хотя бы воспринял этого царевича как младенца?! Как малыша, которому просто-напросто было больно и страшно, когда его убивали?! Как сотни и тысячи других, ты делал вид: вот она, наша история, можно гордиться ее величавостью и бесповоротной грозностью, – а как она входила в тебя, эта история? Как заноза? Как боль? Как кровь, сочащаяся из ран? Куда там! Ты все, все понимаешь, но ты – не чувствуешь! Потому что если бы чувствовал, то не думал бы в то же самое время о пиве, которое припрятано у тебя в номере туристского теплохода. Пиво для тебя дороже зарезанного младенца! Разнопёрые иностранцы, разрезающие иноческий воздух Троице-Сергиевой лавры пулеметным бормотаньем, – разве менее интересны они тебе, чем святые мощи Сергия Радонежского?! Взгляд твой бродит по колоколам лавры, а глаза гладят какую-нибудь наклейку на страусовых брюках иноверца. Не так?! А между тем в квартире у тебя висит Рерих, не просто Рерих, а его изумительный Сергий-строитель, тот Сергий, который сподвигнул Дмитрия Донского на ратную победу над погаными татарами. Сергий-то хоть есть в твоем сердце? Или тебе было бы милей, если бы и поныне твои сестры, братья, отцы и матери гнулись под чьей-нибудь басурманской пятой? В Чернигове на берегу Десны, как на величавом утесе, вознеслись в небо древнейшие купола Успенского собора, соборов Борисоглебского и Благовещенского, на парапетах – ядра и пушки, которыми когда-то защищалась твоя жизнь, – и это тоже тебя не трогает?! В том-то и дело: все понимаешь, а ничего не чувствуешь! Пустая душа.
Конец ознакомительного фрагмента.