Фанни Каплан
Шрифт:
– Как вам это нравится! – отец потрясает над головой газетой. – Они уверены, что мальчика убили, чтобы замочить его кровью тесто для мацы! К Песаху. А? Чтоб я так жил!
– Жди погромов, – качает головой мать.
– Очень похоже…
В воскресенье, на базаре, кто-то из приезжих разбросал между рядов листовку: «Православные христиане! Мальчик в Дубоссарах замучен жидами. Царь-батюшка издал секретный указ грабить и избивать евреев три дня после Пасхи. Поэтому бейте жидов, изгоняйте их, не прощайте пролития православной крови!»
Хотиновка затаилась. Свеж был еще в памяти кошмар позапрошлого
Она хорошо запомнила тот день. Как семья пряталась в погребе. Как бушевала наверху толпа. С улицы доносился дикий рев, свист, крики отчаяния избиваемых людей. В нескольких местах погромщиков встретило сопротивление. Когда кучка бандитов попыталась поджечь мебельную мастерскую Ханелисов, навстречу им вышел хозяин и оба сына-великана с палками в руках. Громилы дрогнули, бросились врассыпную.
Ближе к вечеру в штетл прибыл, наконец, воинский отряд из Бердичева. Десяток погромщиков, в основном чернорабочих, подкреплявшихся коньяком и водкой в разоренном шинке Залмана Шляпентоха, удалось задержать. Все были в стельку пьяные, обнимались друг с дружкой, хохотали увозимые в телегах.
Перепуганные, замерзшие они вернулись в дом. В комнатах был бедлам: сломанный буфет, этажерки, спинки разбитых стульев, в углу полусгоревший перевернутый диван с торчащими пружинами. Всюду осколки стекла, пух от вспоротых подушек и перин.
… Над Хотиновкой – синие сумерки, догорает за дальним бором закатное солнце. Считанные дни до Песаха, народ готовится к празднику. Хозяйки пекут мацу, закупают продукты, сладкое вино к седеру. В домах генеральная уборка – с кухонных полок, из буфетов убирается хамец: хлеб, макароны, печенье, крупа. Дети в ожиданье подарков, выкупа афсикомана во время праздничной трапезы, пения «Хад гадьи»:
«Козлика, козлика отец мой купил, два зузим за него заплатил. Козлика, козлика, одного только козлика…»
Все как всегда – привычно, знакомо, повторяется из года в год. А радости на лицах людей не видать. Не кончится добром эта история с Рыбаченко, ой, не кончится!
Белошвейка
– Достань из буфета бабушкины ножницы! На верхней полке, в шкатулке. Фейга, ты меня слышишь?
– Да, мамэле.
– Учти, это город. Кругом незнакомые люди. Вечером одна не выходи… Погладить тебе лиловую юбку?
– Не надо, мамэле, я сама.
– Мадам Рубинчик известная дама в Житомире. Постарайся ей понравится. Кто знает, вдруг она захочет взять тебя в прислуги. Или в горничные. Не говори, что тебе четырнадцать. Скажи – шестнадцать.
Мать прислонилась к стене, смотрит жалостливо, как она укладывает в дорожный сундучок вещи. Все шитое-перешитое, чулки провисли, башмаки со скошенными каблуками.
– Следи за собой. Чаще мойся. Особенно когда у тебя будут эти дела. – Мать поправляет платок на голове. – Сердце
не на месте. Никогда так далеко тебя не отпускала.– Мамэле, не волнуйтесь, все будет хорошо.
Она сдерживается, чтобы не запрыгать от радости. Завтра она будет в Житомире. Одна, вольная как птица! Будет жить у знатных людей, зарабатывать деньги.
– Дай мне пять целковых, Хаим, – обращается мать к отцу.
– Пять целковых? – делает тот удивленные глаза.
– Пять, Хаим. Ты плохо меня слышишь?
– Хорошо, как скажешь…
Отец уходит за занавеску, возится там какое-то время, появляется, протягивает матери хрустящие «билетики».
– Это на крайний случай, – отдает ей деньги мать. – Спрячь подальше. Не пригодятся, привезешь назад.
– Хорошо, мамэле…
Утром она первая на ногах, одета по-дорожному, в соломенной шляпке с лентами. Съела наспех на кухне оладышек, запила теплым молоком. Какое-то время они стоят вчетвером на крылечке, ждут.
– Едет, кажется.
Во двор в облаке пыли въезжает бричка-одноколка с балагулой Нехамьей на козлах.
– Наше вам почтенье, реб Ройтман! – прикладывает Нехамья палец к картузу. – Доброго здоровья, мадам Двора!
Нехамья не торопясь спускается вниз, подходит ближе.
– Кажется, уже на взводе, – говорит мать.
– Мадам Двора, – Нехамья старательно выговаривает слова. – У меня к вам приватный разговор.
– Ни-ни-ни, Нехамья! – отмахивается выразительно мать. – Никаких приватных разговоров! Мы обо всем договорились! Получите всю сумму, когда вернетесь.
– Побойтесь бога! Реб Ройтман, послушайте!..
– Извините! – отец торопливо целует ее в щеку, сходит с крыльца. – Договаривайтесь с женой, я опаздываю в синагогу!..
– Вот так, милая барышня, – сетует Нехамья, когда они выезжают за ворота. – Честный балагула не может иметь от клиента хотя бы пять копеек аванса. Чтобы подкрепиться в дороге. Когда такое было, скажите, среди евреев?
Она его не слушает. Смотрит по сторонам покачиваясь на скамеечке. Прощай, унылое местечко! Впереди необыкновенная жизнь, шумный город в огнях, модные магазины, новые знакомства.
– Фейга, шалом! – выскакивает из мясной лавки Эльякима сын мясника, рыжий Шмуэль.
Первый приставала, пялится всякий раз при встречах как баран. Приперся на прошлой Рош а шана в дом, принес подарок – якобы от родителей: расписной гребень и набор цветных лент. Попросил у отца разрешения вручить барышне Фейге. Отец с матерью долго после этого о чем-то говорили наедине…
– Куда собралась? – Шмуэль бежит рядом держась за колесный щиток.
– В Житомир.
– Надолго?
– Не знаю. Может, навсегда.
Она глядит смеясь из-под козырька брички, как он застыл истуканом посреди дорожной колеи, как завеса пыли загораживает от нее базарную площадь с греющими на солнышке козами, домишки под соломенными крышами, деревянные журавли колодцев, покосившиеся заборы, пустыри. Милый, привычный, скукоженый мирок штетла, с которым ей и грустно и радостно расставаться.
– Н-но, милая!– погоняет тощую кобылку Нехамья.
Бричка поднимается на взгорок, вспугивает с края дороги стайку голубей.
– Н-но-оо! – приподнимается на козлах Нехамья. Дергает раз и другой поводья – бричка стремительно катит вниз.