"Фантастика 2024-54".Компиляция. Книги 1-20
Шрифт:
Но каким же образом слонялся меж мирами великий «кахёкон»? Он последовательно собирал себя в одном из вариантов бытия, затем отмирал, самоубивался или телесно разоблачался и переходил в другой, взад-вперед во времени, следуя цепочке преображений, или вверх-вниз, скажем, от кварковой реальности к гигантским организмам, могущим обозревать галактики и вселенные. А иногда сразу волнообразно вверх-вниз-взад-вперед, если позволяла векторная суммарная направляющая. Он мог бы, например, при желании попасть в любое наше прошлое, скажем, в правление первого Рюрика или последнего из двенадцати Цезарей, но для этого надо было прежде всего развоплотиться в нынешнем времени, и затем, следуя длинным кружным путем – если он, замечу, возможен, – через переходные материи, системы, измерения и уровни бытия, добраться до нужной точки. Вероятно, потратив на дорогу не одну тысячу веков в нашем ощущении и пересчете. Но он мог бы, а мы нет.
Я тогда спросил его? Как же пресловутый «эффект бабочки», согласно гениальному предположению Рея Брэдбери, ведь сам же Мотя сказал: бытие едино, неподвижно. Но вот своими путешествиями он вторгается… Ну и вторгается, отмахнулся Мотя, как от несущественного замечания. Инерция и пороговая саморегуляция мироздания столь велика, что даже если целая вселенная, к примеру, наша, снимется вдруг с насиженного места и в одночасье начнет странствовать, где и как ей вздумается, никакого катаклизма не случится. То ли дело одинокий заблудший «кахёкон», он не в силах создать и крошечного локального возмущения временной или термальной,
Но как же Ваворок? Ваворок же хотел… а? Спросил я тогда у Петра Ивановича. Мало ли чего он хотел! На фигу пятаков, кажется, так? На грош, – вежливо поправил я. Да, конечно, но человек этот очень глуп. Очень низкий уровень саморазвития. Но вы же могли? Я не понимаю тогда. И понимать нечего. Вы послушайте сперва, зачем я здесь. И зачем?
Суть вопроса заключалась в том, как выше я уже говорил: Мотя задолбался. Несмотря на бесконечные свои возможности странствия и познания. Ибо странствия и познания в чем-то главном, в чем-то самом существенном, оказались – одни и те же. Исчерпали себя. Свелись к общему знаменателю: все в доступном ему односторонне-бесконечном бытии индивидуально, намертво завязано на непреодолимую, неделимую единицу, и развязаться с ней нельзя никак. Ни в мире гигантов, ни в мире карликов, ни в мире термальных спиралей, ни в относительном мире Эйнштейна. Сие недоступно ни темной материи, ни световой, ни состояниям, вообще далеким от всякой четырехмерной материальности.
Познав это основное и, как следует, испытав себя и на себе, Мотя натурально впал в безысходность. Он ощущал свои неприкаянные скитания в масштабах, ну скажем, крохотной кильки, отбившейся от мигрировавшего косяка и затерявшейся в бескрайнем океане, или случайной заблудшей частицы, летящей неведомо куда в облаке равнодушной космической пыли, летящей без цели и без предназначения. Он был отчаянно одинок. И он боялся более всего, что так и пребудет вовек. Его единственная мечта – избавиться от окаянной единицы «Я», – никак не могла найти способа наличного осуществления. Проклятое поле не желало выключаться, хоть ты напополам тресни! Пока на своем пути однажды, в месте, недоступном описанию в человеческих символах, он не повстречал унылую парочку таких же. Таких же блуждающих бессмертных исключений, как и сам он. Именно исключений, потому что, все произошедшее с великим «кахёконом» вовсе не было наказанием по заслугам, чудесным приговором, потусторонним экспериментом. Нет. Банальная редчайшая флуктуация процесса, чья вероятность хоть и страшно мала, но все же, отлична от невозможного ноля. Так же, как вероятность выживания после казни на электрическом стуле, недаром требуется всегда судмедэкспертиза: случаи-то были! Вот эти-то встречные бедолаги ему и подсказали. Скитались они уже столь давно, что готовы были выть на первую попавшуюся луну от безнадеги, пока не сообразили: где же отсюда выход? «Кахёкон» изумился: какой еще выход? Ему бы тихо и спокойненько помереть, а никакого выхода ему даром не надо. Бедолаги объяснили – помереть, значит избавиться от сознательной единичности. Вот и надо, э-э-э… если современно нам выражаясь: – переродится на следующий уровень бытийной сложности, «апгрейдиться» иначе говоря, туда, где все вместе есть уже суть единая сознательная общность – общность всех живых разумных существ, когда-либо существовавших и даже не существовавших, но возможных в мирах, вселенных и структурных измерениях. Вот это счастье! Одна досада – им самим еще пилить и пилить своим ходом до того пункта, где природная ошибка в них поправима, это ж величайшая пытка из всех: знать, что мучения твои окончатся, да вот только до желанного окончания придется хлебнуть немало лиха. Великому «кахёкону», тому повезло, судя по его аномалии, дело обстоит не так уж скверно: какая-то парочка преобразований элементарных микрокосмов – в человеческом пространстве-времени выйдет тысячелетия три-четыре, – и он на свободе. То есть, там, где все будет хорошо. Или просто как-то иначе. Там, где бытие изменится кардинально и рационально, разовьется в новую силу и примет новое значение себя. (Кстати, то, что я лично вынес из Мотиного объяснения. Не делайте зла ближним – вы с ними непременно еще встретитесь, и более того, станете с ними одно целое. Но вот доля от целого каждому будет по поступкам его, в крайнем случае, по отсутствию таковых, если кто вообще не жил или помер слишком рано. Зато деструктивное злодейство всегда зачтется в минус, и наоборот, стабилизирующая добродетель всегда в плюс. Ничего не напоминает?)
Мотя отправился по указанному пути. К коллективному разуму и долгожданному освобождению. К несчастью, короткий путь туда лежал лишь один, и вообще это был единственный путь, ибо проходил через ключевую поворотную точку, а точка эта, к величайшему Мотиному невезению, приходилась на Николая Ивановича Ваворока. Точка – условно сказано, скорее окно, размером примерно в сотню лет, но в измерениях бесконечности, да, всего-то точка. Мотя не мог попасть в нашу вселенную без огрехов в необходимое ему время, лишь с колебаниями около, и в нашем стационаре № 3, 14… в периоде он дожидался открытия следующей возможности последнего воплощения уже в совершенно ином измерении. Открыться возможность должна была лет этак еще через сорок-пятьдесят приблизительно, ему предстояло ждать и ждать, и вот, сорвалось. Потому что при его досрочной кончине и непереходе в нужный момент здешняя временная петля отбрасывала Мотю неумолимо на миллионы лет и физических состояний назад в нашем исчислении, и все пришлось бы начинать заново катастрофически издалека. Для него это был безоговорочно конец света. Фактически держать свое спасение в руках, почти достичь страстно желаемого завершения своих скитаний и страданий, и вернуться чуть ли не к началу мучительного путешествия. Притом, что наш с вами мирок ему не нравился совершенно, ибо мало пригоден был для типа его душевного поля: синтезированное создание мужского пола вышло у Моти на редкость неказистым и неудобным для обитания, слишком примитивным и неповоротливым, как все на земле. Но великий «кахёкон» терпел. Выходит, зря? По ночам он отправлял свое сознание вдоль нашей временной прямой странствовать в микрокосм – такое было для него возможно, и хоть немного помогало отдохнуть от забот, – спать великий «кахёкон» не умел, да и не нуждался, вот почему я видел частенько Мотю с закрытыми глазами, но уверен был – это лишь притворство. Что он созерцал тогда? Эх, кабы одним глазком взглянуть! На свою собственную природу изнутри. Мотя сказал лишь – вот это по-настоящему, даже по-сказочному красиво.
Мотя и вправду
не умел читать и писать, как это принято у людей. Ни к чему было загружать себя лишней и достаточно бестолковой информацией, так никакого модуля памяти не хватит, живая речь еще куда ни шло, для минимума общения. А материальную реальность он менять действительно мог. Ваворок в том не ошибся. Предметную реальность. Создать вулкан посреди чистого поля, собрать оружие неведомой конструкции, и уж конечно, самое простое – груды золота из сахарного песка, или философский камень из булыжника бордюрного. Мог. Но не просто так. Ибо любое нарушение реальности вышеуказанным способом причиняло равноценные хаотические разрушения вокруг себя. Сто килограммов того же золота «из ничего», то бишь из первого подвернувшегося под руку материала, стерли бы с лица земли и надолго весь Бурьяновск. Понятно, Вавороку подобное неудобство было бы, что называется, «по барабану». Пусть бы все сгинут, лишь бы мне в прибыль. Может, и мировое диктаторство витало идеей в его дикарских, сведенных жлобской судорогой мозгах. Но ничего не вышло. Это хорошо. Плохо, что у великого «кахёкона» не вышло тоже. Не совсем все, разумеется. Наших постояльцев он сберег. Вывел в так называемый «карман отклонений» – частичное искажение нашей с вами реальности, небольшой замкнутый на себя участочек бытия, капля с квадратный километр, или чуть более того. Их полно вокруг, надо лишь знать, как добраться. Выбрал, какой подходящий, Гумусов и Палавичевский сделали все расчеты, чтоб с природой и без хищных конкурентов. И помощники нашлись. Потому, сам Мотя ни одно живое существо, кроме себя, через временные пространства и структуры не водил, ни к чему было. А тут пришлось. В одиночку он бы ни за что не справился. Слишком много народу и слишком мало сил. Их-то как раз и не хватило. Он умер от энергетического телесного истощения, когда переправлял последнего из своих здешних друзей. Наверное, это была Зеркальная Ксюша, до конца помогавшая ему держать проход.Многое я, наверное, не понял так, как нужно. Многое, наверное, вообще не уловил. И не узнал самого важного. Отчего он помогал им. Сирым пациентам дурдома, выброшенным из полноценной жизни, которые были ему никто и ничто. Которых в любом случае ждала бы счастливая вечность избавления от одиночества. В отличии от него. Что он умножал таким образом в нашем мире и в других мирах? Порядок? Совершенство? Добро? Или, как бы напыщенно-тривиально это ни звучало: великий «кахёкон десяти вождей» в силу своих собственных достоинств не мог поступить иначе? Я не знаю. Да и плевать. Однако я запомнил некоторые случайные слова, давеча сказанные мне Петром Ивановичем Сидоровым, когда я провожал его, усталого смертельно, до порога его здешнего дома – до парадного, с балюстрадой, входа в наш стационар № 3,14… в периоде. Я приведу их по памяти, во всяком случае, не искажая смысл.
Нечего терять только тому, кто ничего не стремится приобрести.
До рассвета мы прохлопотали над «Кудрей». Вспомнили, кто что смог, из раздела по сквозным огнестрельным ранениям, – тело санитара Вешкина было прошито автоматной очередью в пяти местах, по счастью или по неслыханному везению от предплечья правой руки до подключичной артерии, едва-едва не задело, иначе потеря крови вышла бы летально-катастрофическая. Но все равно «Кудря» был очень слаб, перевязки, шины, жгуты, десяток швов, обезболивающие уколы новокаина, а ничего другого у нас не было, бодрости ему отнюдь не добавили. Помощи нам ждать не приходилось. По крайней мере, до утра, беспредельщики Ваворока при штурме первым делом обрубили телефонный провод, так что дозвониться в районную больницу было нам нереально, все равно впустую, кто бы поперся в Бурьяновск среди ночи, да еще на огнестрел? В самом поселке тоже стряслось неладное, я видел красноречивое пожарное зарево с восточной стороны, и оно вовсе не походило на ранний, летний восход солнечного диска. Но выяснять было некогда, наш воистину героический «Кудря» требовал нешуточной заботы, и если мы с Мао и Ольгой не хотели потерять лучшего больничного санитара, то все постороннее пришлось отставить прочь от нашего внимания.
Под утро, когда мой боевой товарищ Вешкин забылся, наконец, наркотическим, тревожным сном, я решился отпроситься у главного. Да, да, все вернулось на свои места, лиловая ангора больше не значила ничего, хотя сама шапка по праву досталась мне в мемориальное владение. Идите, Феля, конечно, только умоляю вас, осторожнее. Автомат возьмите, мало ли что? Да уж возьму, непременно. Надо возвратить Пешеходникову, чтобы шито-крыто, пусть потом докажут! Ведь мы одержали победу, вы понимаете, Марксэн Аверьянович, что мы одержали победу? Нечистая сила смылась, стерла себя с лица земли нашего Бурьяновска, с концами, с концами! Дай-то бог, Феля, я фигурально выражаюсь, не кипятитесь вы насчет бога. Ах, все это ерунда, Марксэн Аверьянович! Я пошел, я скоро вернусь, может быть, на всю жизнь не один. Дай-то бог, Феля, дай-то бог! А мы пока… Нину Геннадьевну и всех безвинно погубленных пациентов… надо перенести их, накрыть, чтоб по-человечески. Хорошо, если бы всех здесь похоронить, да разве позволят? Пусть только попробуют, я им покажу, кто здесь мальчики для битья. Нет, нет, Феля, не надо, у вас взгляд стал какой-то недобрый, еще наломаете дров, я сам, попробую уговорить. Не беспокойтесь, Марксэн Аверьянович, я автомат сейчас сдам, и снова буду, какой был, может, разве не такой тюфяк, как раньше, потому как знаю про себя то, чего вовсе не знал прежде. Ну, идите тогда, идите скорей, вас там ждут, наверное, очень ждут.
Я пошел. По отвоеванному рубежу. На парадной лестнице и во дворе мне попадались трупы. Чужие трупы, в черной, блестящей лаком коже, и под ней просвечивала, словно тело нищего из-под лохмотьев, синюшная бронированная сталь, через прорехи от пуль, моих или дяди Славы Мухарева. Никто не собирался их подбирать, Мао даже не заикнулся об этом, а я бы засветил прикладом всякому, кто бы мне такое предложил. Пусть лежат. И пусть все видят, как именно они лежат. Это вовсе не была нарочная жестокость победителя, тем более, что победителю всегда свойственна снисходительность к поверженному достойно врагу. Но в том-то и загвоздка, что враг наш не был достойным, и вообще был он отребьем, хуже нацистских оккупантов, потому – те, хотя бы не на своей земле, и не со своим народом, а эти… эти-то… как и назвать не знаю. Матом – много чести, пристойным языком – так нет в нем подходящих слов. Нет ни одного. Потому, пусть валяются, и сами говорят за себя. Красноречиво говорят. Может, иным прочим подонкам в назидание.
К дому Бубенца я попал довольно скоро, не удержался, чем дальше удалялся я от стационара, тем быстрее становился мой походный солдатский шаг, потом и вовсе перешел на размеренный, армейский бег по пересеченной местности. В такт «вихривраждебныевеютнаднами». И в считанные минуты добежал. Разбитые, разломанные доски от фигурной деревянной ограды валялись на дороге, резные, лакированные ворота стояли перекошенные – сердце у меня екнуло, все же окна вроде бы были целы, в предрассветном сумраке, однако, не разобрать. А во дворе я застал утешительную картину. Я даже не ожидал, не смел надеяться, не позволял себе мечтать. Ваня Ешечкин, прелестный мой Лабудур довольно громогласно спорил с Ульянихой – он на нижней ступени крылечка, задрав голову, она снисходительно отвечала с верхней, – накрывать им стол под яблоней или все-таки лучше на веранде. Ульяниха настаивала, дескать, надо узнать у самой хозяйки, у Елены Палны, где это видано без спросу распоряжаться в чужом доме, потому накрывать нужно прямо в садике – как последнее утверждение следовало из предыдущего, оставалось в сиреневом тумане. Лабудур, жестикулируя отчаянно, словно объяснялся с глухонемой, зациклился на верандном варианте: мол, оно в телевизоре так положено, чтобы завтракали чинно-благородно, видимо на сей раз он имел в виду не раскукареканные рекламные ролики, но какие-то действительные эпизоды из экранного дореволюционного быта. Потом они увидели меня. С автоматом и в шапке. Правда, я успел смыть с себя кровь – нельзя же было нестерильно и к раненному «Кудре». Потом они ахнули. Потом засуетились. Вокруг.