Фатум
Шрифт:
– Этот человек – чудовище! Он страшный манипулятор. Моя дочь тоже погибла из-за него!
Я роняю ручку; она катится по грязному полу и прячется под чужим ботинком. Ещё пара секунд – и раздаётся хруст. Человек уничтожает бедняжку, навсегда лишая её способности облекать ещё немые идеи в словесную плоть. Хорошо, что я взяла с собой карандаш. Правда, после таких заявлений хочется захлопнуть записную книжку и уйти из здания суда. Это место, где разрушаются идеалы и робкие надежды на хэппи-энд. Неужели Рудольф Валерьевич мог довести кого-то до самоубийства?
…моя дочь тоже погибла из-за него…
О чём говорит куратор и почему он
– Не приплетай сюда Анну, – морщится директор «Фатума». Кажется, он действительно выбит из колеи. Понятия не имею, о какой Анне идёт речь, но, думаю, Безуглов чувствует вину перед ней. Ещё немного – и склонит голову, во всём признается, потребует приглашения на казнь, потому что терпеть муки полоумной совести выше его сил.
– А разве не ради любовных связей ты открыл эту школу? Крутишь романы с молоденькими студентками, высмеиваешь их творчество и разбиваешь чужие мечты. Знаешь, как страдала моя дочь, когда ты её бросил? Она кричала, что ей больше незачем жить! Из-за такого недочеловека, как ты! – свидетель сжимает кулаки с такой силой, что белеют костяшки. В эту минуту он похож на разъярённого зверя: кажется, ещё немного – и набросится, чтобы растерзать жертву.
– Ваша честь! Я протестую! – пытается спасти положение бедный адвокат. На щеках выступают болезненные пунцовые пятна. Он не может допустить поражения и не хочет видеть торжествующий взгляд прокурора. Снова выставляет на всеобщее обозрение обручальное кольцо, но голос звучит уже совсем не так уверенно, как несколько минут назад.
– Всё это не имеет отношения к делу. Как вы могли заметить, свидетель испытывает личную неприязнь к моему подзащитному. Прошу принять это во внимание.
Судья кивает, берёт молоточек и задумчиво вертит в руках.
– Ваша честь, – прерывает его раздумья Елена Лобанова, – вопросов к свидетелю больше не имею.
Абсолютно непроницаемое лицо. Сложно догадаться, о чём она думает. Возможно, жалеет о том, что однажды связала себя узами брака с эгоистом, который едва ли когда-нибудь сможет подарить избраннице столько же любви и нежности, сколько дарит самому себе.
Вьюшин уходит – подавленный, сгорбленный, с выпотрошенной душой; прямо сейчас, в кромешной тьме его хрупкого мира, не остаётся ничего, кроме пустоты. Думаю, она поглотила даже ненависть. Но и подсудимый выглядит измученным, точно кто-то поджёг его сердце, и оно сгорело дотла, оставив после себя ничтожную горстку пепла. Кто эта Анна и почему воспоминание о ней приносит сильному, как скала, человеку столько боли? Делает его мягким, как расплавленный пластилин?
– На самом деле, – вдруг начинает говорить он, – я очень виноват перед дочерью Алексея Михайловича.
Адвокат замирает в недоумении; широко распахнутыми глазами он наблюдает за каждым отточенным жестом подзащитного. А тот наливает воду – мимо стакана, и все видят, как трясутся слабые руки с красной нитью на запястье.
– Она очень плохо писала… А я не мог лгать ей. Бедная девочка! Она всем сердцем любила своего жестокого преподавателя, который стал для неё тираном.
Зрители расчувствовались и снова приняли сторону подсудимого. Мы охотнее всего понимаем тех, кто совершает ошибки и сам же раскаивается в содеянном. И ты тотчас же успокаиваешься: значит, ничего страшного, все люди неидеальны, всё будет в порядке, надо только покаяться… Бог простит и в знак утешения похлопает тебя по спине.
Если честно, мне всё ещё не по себе. Упоминание об Анне многое изменило, и я почти верю в виновность подсудимого, потому что Вьюшин не умеет врать. Возможно ли, что директор
использовал бедную девушку, бросив к её ногам прекрасные, но ложные надежды, чтобы однажды растоптать и оставить след, который ничем невозможно стереть?– Приглашается свидетель Иванов Лаврентий Петрович, студент факультета поэзии.
Это Лавр – самый добродушный человек во вселенной. Такой смешной и нелепый, как, впрочем, и всегда; но забавнее всего, что он вообще не осознаёт собственной нелепости, и от этого хочется смеяться ещё громче и сильнее. Встаёт у трибуны и поправляет галстук-бабочку. Всегда заботится о внешнем виде: строгий классический костюм, до блеска начищенные ботинки, слегка приподнятые на затылке светлые волосы. Когда замечаешь на себе его по-детски любопытный взгляд, чувствуешь, как невесомое тепло наполняет каждую клеточку похожего на шахматную доску тела. И сам на пару мгновений становишься таким же беспечным ребёнком, гоняющимся за солнечным диском, как за футбольным мечом. Перед началом неизбежного диалога Лаврентий оглядывает публику и судорожно трёт кончик вздёрнутого носа. Он ведёт себя так каждый раз, когда собирается читать стихи.
– Прошу прощения, не Иванов, как вы изволили выразиться, а Иванов, с ударением на первом слоге. Знаете такого поэта Серебряного века? – Лавр вынимает из кармана синих брюк скомканный листок бумаги, разглаживает и откашливается…
– Извините… Алиса была мне так дорога! Я написал эпитафию и хочу прочесть её вам, – откидывает голову, вытягивает вперёд измятый лист и готовится произнести первую фразу, но судья скрещивает руки и отрицательно качает головой.
– Уважаемый свидетель, суд просит вас воздержаться от лирических отступлений.
Лавр поджимает губы, снова комкает бумагу и прячет в карман. В воздухе застывает невысказанный укор:
Не вынесла душа поэта позора мелочных обид 1 …
О смертельной обиде на жестокую толпу говорят его округлившиеся глаза и дрожащие пальцы, прижатые к губам. Но на открытый протест юноша всё-таки не решается. Лавр даже выдавливает из себя улыбку, вот только она, как бегущая строка, не задерживается дольше мгновения, становясь пылью на стёклах памяти.
– На самом деле мы с Алисой были не очень хорошо знакомы, – запинаясь, начинает говорить Лаврентий, – то есть она… я… я любил её творчество, – свидетель густо краснеет: он не привык делать подобные признания в прозе.
– Какие отношения были у Алисы с подсудимым? – прокурор Лобанова резко прерывает зарождающееся лирическое отступление.
– Я ничего об этом не знаю, – Лавр прячет руки за спину и плотнее прижимается к трибуне, чтобы никто не заметил трясущиеся колени. – Но школа у нас очень хорошая, – поспешно добавляет он, избегая встречаться взглядом с Безугловым, который даже не обращает никакого внимания на взволнованного поэта и разглядывает сидящую на стакане муху. Адвокат встаёт, неловко задевая стаканчик рукавом, и муха отправляется в шумный полёт над головой его подзащитного.
– Свидетель, пожалуйста, успокойтесь, – Егоров говорит неожиданно тихим и спокойным голосом. Эта напускная невозмутимость ему не к лицу. – Просто расскажите, какой вы запомнили Алису Лужицкую?
Лавр облизывает пересохшие губы и, теребя пуговицу на рукаве, отвечает:
– Я запомнил её живой.
Пуговица выскальзывает из рук. Свидетель наклоняется, чтобы её поднять, но внезапно передумывает и выпрямляется:
– Да… Она сама была жизнью.