Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
Шрифт:

Уже первый биограф Спешнева, В. Р. Лейкина- Свирская, собравшая в 20–е годы большой архив документальных материалов и мемуарных свидетельств, поняла, что он был из тех «редких людей, одаренных талантом личного влияния, к которым обычно притягиваются события чужих жизней». Факты, многие из которых впервые попали в руки исследователей, убеждали: личность Николая Спешнева подверглась художественной переработке и послужила прототипом Николая Ставрогина. «Неясность, загадочность характера Ставрогина, может быть, зависит от того, что в нем слишком много сырой реальности, не до конца оформ — ленной искусством, — утверждалось в биографии Спешнева, написанной к 75–летию дела петрашевцев.

— Его бесстрастие, холодность, неудовлетворенный скептицизм, его красота и сила, обаяние, на всех производимое, и ореол какой-то тайны — всё это реальные элементы в образе Ставрогина» [188] .

Участник знаменитого в 20–е годы спора о Бакунине и Достоевском, Вяч. П. Полонский, возражая своему оппоненту, Л. П. Гроссману (доказывавшему, что прототипом Ставрогина был Бакунин), риторически восклицал: «И разве в нашем споре из этих двух фигур — Бакунина, с которым

Достоевский так и не поинтересовался познакомиться, хотя жил с ним рядышком, и Спешнева, учителя юности Достоевского, — не следует отдать предпочтение последнему, совершенно оставив в покое первого?» [189]

188

В. Р. Лейкина — Свирская. Петрашевец II.Д. Спешнев. — Былое. 1924. № 25.С. 24.

189

Снор о Бакунине и Достоевском. С. 134.

«Уж если говорить о прототипе Ставрогина, то никак не о Бакунине, — утверждал Полонский. — Этого деятеля Достоевский не знал, ни прямых, ни косвенных сношений с ним никогда не имел и никаких следов своей заинтересованности этой личностью не оставил, тогда как со Спешневым не только был знаком, не только был вместе с ним членом тайного общества, но даже находился под обаянием его личности, был вовлечен им в его собственный тайный кружок и столь был предан задачам кружка, что даже вербовал в этот кружок Майкова для устройства тайной типографии» [190] .

190

Там же. С. 133

Под давлением неоспоримых фактов вынужден был признать правоту оппонента и Гроссман, согласившись, что «Спешнев произвел на Достоевского в молодости совершенно неотразимое впечатление», являя «идеальное воплощение поразившего Достоевского типа «аристократа, идущего в демократию». «Творческие натуры, — заключал Гроссман, — склонны в пору своих исканий подпадать подчас под влияние противоположной духовной организации, скептицизм ко — торой производит на них впечатление какой-то чарующей демоничности… У Пушкина свой «демон» — Раевский, у Достоевского — свой Мефистофель — Спешнев. И тот и другой отражаются в творчестве своих младших друзей. В лирике Пушкина это тайно навещающий его «злобный гений», в романах Достоевского — Ставрогин… Это увлечение властной натурой одного из самых замечательных русских революционеров 40- х годов не могло пройти бесследно для Достоевского. Он навсегда запомнил свое духовное подчинение Спешневу, неодолимость исключительного очарования его личности и проповеди, и, когда перед ним возникло художественное задание изобразить вождя русской революции, он вспомнил прельстительный образ своего Мефистофеля» [191] .

191

Спор о Бакунине и Достоевском. С. 165–167.

Наверное, все-таки дело обстояло ровно наоборот. Можно бы, полемизируя с Гроссманом, напомнить слова Достоевского, сказанные им еще в 1861 году, за десятилетие до «Бесов»: «Были у нас и демоны, настоящие демоны; их было два, и как мы любили их, как до сих пор мы их любим и ценим! Один из них всё смеялся; он смеялся всю жизнь и над собой и над нами, и мы все смеялись за ним, до того смеялись, что наконец стали плакать от нашего смеха. Он постиг назначение поручика Пирогова; он из пропавшей у чиновника шинели сделал нам ужасную трагедию… О, это был такой колоссальный демон, которого у вас никогда не бывало в Европе… Другой демон — но другого мы, может быть, еще больше любили. Сколько он написал нам превосходных стихов… Он проклинал и мучился, и вправду мучился. Он мстил и прощал, он писал и хохотал — был великодушен и смешон. Он любил нашептывать странные сказки заснувшей молодой девочке и смущал ее девственную кровь, и рисовал перед ней странные видения… Он рассказывал нам свою жизнь, свои любовные проделки: вообще он нас как будто мистифицировал; не то говорит серьезно, не то смеется над нами. Наши чиновники знали его наизусть, и вдруг все начали корчить Мефистофелей, только что выйдут, бывало, из департамента. Мы не соглашались с ним иногда, нам становилось и тяжело, и досадно, и грустно, и жаль кого-то, и злоба брала нас… Но мы не смеялись. Нам тогда было вообще не до смеху. Теперь дело другое… Мы как-то вдруг поняли, что всё это мефистофельство, все эти демонические начала мы как- то рано на себя напустили, что нам еще рано проклинать себя и отчаиваться…»

За двадцать лет, разделивших Спешнева и Ставрогина, в жизни Достоевского произошло слишком много событий, преобразивших и его самого, и мефистофельскую тему, и тех, кто на его глазах любил «корчить Мефистофеля». Поэтому, как только Князь А. Б., блуждая в потемках своего Я, вышел на «мефистофельскую» тропу, на помощь автору явился Спешнев как зеркало для героя. Соблазн продолжить и завершить прерванный арестом 1849 года роковой дуэт, в котором первая партия исполнялась Мефистофелем, заставил Достоевского отказаться от уже готового варианта «Бесов» в пятнадцать листов и начать работу заново: это был уникальный шанс встретиться со своим демоном не на его, а на своей территории.

II

По странной случайности облик Спешнева, его личные особенности и биографические черты как нельзя более близко совпадают с характеристикой Ставрогина», [192] — иронизировал Полонский, возражая Гроссману.

К тому моменту, когда у Достоевского созрел наконец окончательный план «Бесов» и судьба Николая Всеволодовича Ставрогина была предопределена, прототип, пятидесятилетний Николай Александрович Спешнев, был жив, относительно здоров, проживал в Петербурге, занимался антропологией и статистикой,

а также сотрудничал с печатными изданиями. Уже хотя бы по той причине, что автор романа и прототип героя были людьми более или менее одного круга и имели общих знакомых, невозможно было даже и в благородных художественных целях воспользоваться чужой биографией как фотографией или маскарадным костюмом.

192

Спор о Бакунине и Достоевском. С. 132.

Были, однако, и другие причины, почему Достоевский обращался со знакомой ему фактурой не столь бесцеремонно, как казалось первооткрывателям спешневской темы в творческой истории «Бесов»: представление о «как нельзя более близком совпадении» личных особенностей и биографических черт героя и прототипа основывалось всего лишь на общем и первом впечатлении.

Что же все-таки отражало «зеркало» — биография и личность Спешнева, — когда в него смотрелся Ставрогин?

Оказалось, ему пришлись ровно впору обстоятельства «первоначальной биографии» Спешнева — Достоевский действительно хорошо знал своего Мефистофеля с точки зрения документа и факта.

Николай Александрович Спешнев (как и Николай Всеволодович Ставрогин) родился в богатой дворянской помещичьей семье: отец его, Александр Андреевич Спешнев, отставной подпоручик и помещик из старинного дворянского рода, владел несколькими имениями в разных губерниях [193] . Семейный архив, сохранивший письма Спешнева к матери, Анне Сергеевне Спешневой, урожденной Беклешовой, запечатлел многие обстоятельства его первоначальной биографии. В 1840 году умер отец (в заметках внучки Спешнева, H. A. Спешневой, говорится, что он был убит своими крепостными [194] ), и сын получил свою часть наследства: имения в двух уездах Курской губернии, собственный дом в Петербурге и 500 крепостных душ мужского пола.

193

См.: В. Р. Лейкина — Свирская. Петрашевец 11.Л. Спешнев в свете новых материалов // История СССР. 1978. № С. 129

194

См. там же. 11еизвестно, говорил ли Спешнев с кем-нибудь из своих приверженцев об югом печальном событии и знал ли Достоевский, что он и «его Мефистофель» потеряли своих отцов при одинаково трагических обстоятельствах и почти одновременно.

Воспитывавшийся в Петербурге, во Французском пансионе (по другим сведениям, в одной из петербургских гимназий), он был принят 29 января 1835 года — вместе с М. В. Петрашевским и В. А. Энгельсоном — своекоштным воспитанником в Александровский Царскосельский лицей (куда, по шестнадцатому году, отвезли и Ставрогина). Спешнев, однако, курса не окончил, а был отчислен из-за конфликта с преподавателями. В единственном пока опубликованном письме Спешнева к отцу (от 22 октября 1838 года) он рассказывал, что в лицее за ним шпионят и подозревают в «революционных планах». «Велено было исследовать мой характер исподтишка, а я не имел охоты открывать своей души всем и каждому — заметив особенно, qui j’'etais espionn'e, — да и притом я меланхолик и оттого уже меня очень трудно узнать: мои чувства и страсти горят внутри и ничего не видно снаружи. Меня стали опасаться, потому что не могли понять, мне инспектор заговорил: «Мало есть на свете людей, которых я не могу понять, а вы из числа таких… вы человек странный, ходите всегда мрачным, непонятным, как будто человек, который развивает планы — и планы революционные, потому что, будь ваши планы хороши, и вы б открыли их всем…» Мне ставили в вину все, что случалось в классе…» [195]

195

П.Л. Спешнев о себе самом / Публикация Б. П. Козьмина// Каторга и ссылка. 1930. № 1. С. 96.

В те самые осенние дни 1838 года, когда семнадцатилетний кондуктор Достоевский, жалуясь на подлость училищного начальства, которая «низложила» его и оставила на второй год в классе, писал брату в Ревель о назначении философии («поэт в порыве вдохновения разгадывает Бога»), его сверстник Спешнев тоже исповедовался в письме к отцу — и уже во многом был таким, каким десять лет спустя он появился в кружке петрашевцев.

«В каждом обществе, каково бы оно ни было, есть своя глава, свой центр, около которого становится все общество — и если я в своем классе есть такая глава, то должен ли винить себя за то, что природа дала мне может бытьболее умственных способностей, чем другим, дала более характера и такое свойство, что я невольно имею влияние на тех, с кем обхожусь; вы видите, что я говорю откровенно, — совершенно как с самим собою. Мне было 16 лет, когда я понял, что такое наука; до тех пор я учился по невольному влечению, без любви, для того, что мне хотелось иметь более балов, — не ставьте их, и я тогда, может быть, не учился бы или не учился б из страху; в 16 лет сделалось другое, сделался переворот — сперва я полюбил одну науку, углубился в нее и зашел так далеко, что понял вполне и ясно, что все науки одно целое — как одна истина. С тех пор раскрылся во мне ум, мыслительность; до тех пор была почти одна память — с тех пор я стал рассуждать и оценивать, что худо, что добро, то есть стал действовать сам. Я открыл божественную книгу Евангелия; из нее, из этих слов Спасителя научился я, что такое человек; там нашел подтверждение своей любви к науке и стал учиться усердно, забывался иногда над книгой, плакал над страницей, молился Богу; я жил в другом мире, я жил рознь от моих товарищей, мало с кем говорил, хотя я не мизантроп, а, напротив, я любил и теперь люблю всех людей и в своей душе не знаю ни к кому ненависти…» [196]

196

Каторга и ссылка. 19.40. № 1. С. 95.

Поделиться с друзьями: