Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
Шрифт:

Случай Шатова, который все еще ловит своего зайца, но с а м поймать не может, все еще жаждет веры, но хочет получить ее из рук обожаемого учителя, ставит его в смертельно опасное положение безусловной жертвы. Свою духовную зависимость Шатов переживает как бесплодное и безблагодатное предчувствие смерти. «Я несчастная, скучная книга и более ничего покамест, покамест… Но погибай мое имя!.. Я человек без таланта и могу только отдать свою кровь и ничего больше, как всякий человек без таланта… Погибай же и моя кровь!» Кровь Шатова, использованная самозванцами как политический клейстер в тот самый момент, когда он воскресает в любви и обретает веру, когда формула «если Христос, то и я» утрачивает свою условность, была ритуальна и мистически символична.

Однако Шатов, пламенный ученик Ставрогина, унаследовал от Достоевского не только внешность, не только бурный восторг при родах жены (здесь писатель буквально воспроизвел

свои личные переживания), не только религиозно — национальный пафос, но и всю сладость благоговейного ученичества, всю муку преданного обожания, доходящего до идолопоклонства, всю боль духовного подчинения. Смерть Шатова оказывалась парадоксально автобиографична — в символическом смысле. Достоевский, не «пожалев» Шатова в канун его возрождения, решительно порывал с роковыми увлечениями молодости, выставлял истинную цену своим заблуждениям и ошибкам, религиозным исканиям и духовным учителям. Испытав на себе жестокий опыт атеистичеких и «мефистофельских» искушений, пройдя в своей жажде верить через страшные мучения и сомнения, он заставил и своих героев проделать тот же путь: каждый из них вынужден был самоопределиться через отношение к Христу.

«Я — взамен Христа» — это был случай Петра Верховенского. «Я — без Христа» — это был случай Ставрогина. «Если не Христос, то я» — это был случай Кириллова. «Если Христос, то и я» — это был случай Шатова.

Но был еще и случай Достоевского, его символ веры: «С ревнивою любовью говорю себе…» Тот духовный опыт, который пролегал между формулой «нет и не может быть ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа» и идеологемами «без Христа», обозначал истинную, сущностную дистанцию между автором «Бесов» и персонажами автобиографического романа. Достоевский готов был жертвовать истиной, если Христу в ней не было места; его трагический герой, грешник и атеист, не мог отрешиться от своего credo «Я знаю, что если и уверую через 15 лет в Бога, то со мной всё равно произойдет ложь, потому Его нет. Я ведь знаю, что Его нет. Нет, лучше пусть я остаюсь несчастен, но с истиной, чем счастливый с ложью».

«Был на земле один день, и в средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: «Будешь сегодня со мною в раю». Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека — одно сумасшествие… А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего жить, отвечай, если ты человек?»

Был на земле один день, и у эшафота в предсмертных одеждах стояли приговоренные к казни. Один был до того потрясен, что сказал другому: «Мы будем вместе со Христом», — но товарищ его только посмеялся над ним. Кончился день, казнь отменили, и оба остались живы.

«Один из повешенных злодеев злословил Его и говорил: если Ты Христос, спаси Себя и нас.

Другой же напротив унимал его и говорил: или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же?

И мы осужденысправедливо, потому что достойное по делам нашим приняли; а Он ничего худого не сделал.

И сказал Иисусу: помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!

И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» [267] .

Глава шестая. «Листки, назначенные к распространению…»

I

В самой последней черновой записи к«Бесам», датированной 24 октября 1872 года, когда неопубликованными оставались лишь финальные главы романа, было помещено (но не реализовано) чрезвычайно любопытное рассуждение автора, касающееся Петра Верховенского: «Если б он был с литературным талантом, то был бы не ниже никого из наших великих критиков- руководителей начала шестидесятых годов. Он писал бы, конечно, другое, чем они, но эффект произвел бы тот же самый».

267

Лк. 23:39–43

Даже при том, что Петр Степанович демонстративно презирал «эстетическое препровождение времени», публично издевался над сочинителями социальных романов и «канцелярским предрешением судеб человеческих на тысячи лет вперед на бумаге», претендуя скорее на роль

политического цензора и инквизитора от литературы, такое предположение выглядело вполне корректным. «Наше поколение было слишком литературное, — считали либералы старой закваски из компании Степана Трофимовича. — В наше время действующий (передовой) человек мог быть только литератором или следящим за литературой. Теперь же поколение более действующее». Однако оба реальных прототипа «действующего» Петра Верховенского, относящихся к разным эпохам, — и Петрашевский и Нечаев — были не чужды литературного дела в уместных для партийных пропагандистов жанрах и «полезных» пределах (известно даже, что приговоренный к пожизненному заключению в Петропавловской крепости С. Г. Нечаев сочинял повести из великосветской жизни).

Да и сам роман — хроника, совместивший политическую злобу дня конца 60–х с автобиографической историей духовных исканий и трагических потрясений конца 40–х, был переполнен «литературой» — сочинительскими вожделениями персонажей, едва ли не все из которых оказывались или литераторами, или «следящими за литературой». Явление обворожительного героя — демона происходило на фоне не только повального увлечения литературой и пристрастного «слежения» за ней, но и в атмосфере безудержного делания ее. Плотным кольцом окружали Николая Всеволодовича графоманы и стихоплеты, крупные литературные знаменитости и мелкие окололитературные сошки, полные бездари и личности не вполне бесталанные; все это сочиняло, читало написанное вслух, поговаривало о публикациях или мечтало о собственном издательском деле.

Мать героя, Варвара Петровна Ставрогина, намеревалась издавать свой собственный литературный журнал и пыталась, специально приехав на зимний сезон в Петербург, открыть у себя литературный салон с публичными чтениями. Воспитатель героя, Степан Трофимович Верховенский, хоть и не писал ничего давным — давно, но «по обстоятельствам своей первоначальной карьеры» имел весьма привлекательную репутацию философа — вольнодумца и опального поэта. Тайная жена героя, Марья Тимофеевна Лебядкина, каждый вечер рассказывала ему в петербургских углах некие таинственные повести ее собственного сочинения. Шурин героя, Игнат Тимофеевич Лебядкин, сочинял стихи, которые «уважал и ценил безмерно, но тоже, по некоторой плутовской двойственности души, ему нравилось и то, что Николай Всеволодович всегда, бывало, веселился его стишками и хохотал над ними, иногда схватясь за бока». Обожающая героя светская барышня Лиза Тушина мечтала осуществить проект ежегодного издания книги фактов и происшествий, которая давала бы правдивый портрет русской общественной жизни. Бывшая любовница героя, беременная от него Марья Шатова, накануне родов делилась с мужем планами открыть в городе переплетную мастерскую. Один из учеников — последователей героя, инженер Алексей Кириллов, собирал материал для статьи о причинах участившихся в России самоубийств. Второй, Иван Шатов, владел типографским делом и в любой момент мог развернуть печатание подпольной литературной продукции. Саму литературную продукцию в виде листовок и прокламаций изготовлял ближайший приятель и сподвижник героя, Петр Верховенский. На собрании общества, к которому герой формально принадлежал, один из его участников, Шигалев, читал фрагмент из своей книги, где была изложена система переустройства мира.

События романа происходили в городе, где правил губернатор Андрей Антонович Лембке, успевший за малый срок своего губернаторства сочинить повесть и роман, а также пописывавший стишки. Его ближайший помощник, чиновник Блюм, став жертвой несчастной слабости своего начальника к русской литературе, участвовал в секретных чтениях наедине по шести часов сряду. Супруга губернатора, Юлия Михайловна Лембке, содержала литературный салон и посылала в столичные газеты собственные заметки и корреспонденции, которые призваны были, разъяснив смысл предпринимаемых в губернии инициатив, умилить и очаровать высшее начальство, а затем разлететься по городам и весям, «возбуждая удивление и подражание». Всецело преданная прогрессу губернаторша рассчитывала осуществить издание независимой губернской газеты, проча в редакторы злобного городского сплетника Липутина, соавтора скандальных стихов для литературного праздника и опасного врага Николая Всеволодовича.

Светская, интимная, а также подпольная жизнь Ставрогина протекала в обстановке повального умоисступления от «книжных идей», литературных праздников и заезжих знаменитых писателей, под аккомпанемент бала для гувернанток с непременными чтениями и литературной кадрилью, на фоне салонной окололитературной суеты, плавно переходившей в собрания заговорщиков, где также читались рукописи, обсуждались тексты, составлялись листовки и прокламации. В мире, перенасыщенном и потрясенном литературой, ее буднями и праздниками, соблазнами и провалами, любимцами и изгоями, Николай Всеволодович составлял странное исключение.

Поделиться с друзьями: