Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Появлялось имя Сологуба и в «симфонии» Белого «Кубок метелей». Но в отличие от Блока, который был выведен в этом тексте пародийно («Вышел великий Блок и предложил сложить из ледяных сосулек снежный костер»), Сологуб не нашел повода для обиды, упоминание о нем было лаконично: «Федор Сологуб пошел… из переулка».

Гораздо драматичнее сложились отношения Сологуба с Горьким. Новые сюрпризы преподносил своему автору «Мелкий бес». Через пять лет после выхода в свет этого романа Сологуб решил напечатать в газете «Речь» отрывки, которые он изъял из книги на стадии публикации. В выброшенных фрагментах романа в город, где живет Передонов, приезжают два бездарных модерниста, пишущих под псевдонимами Шарик и Сергей Тургенев [29] . В образе «ницшеанца» Шарика современники увидели Максима Горького, и Сологуб в личной переписке отчасти признавал это сходство, хотя и не считал его полным. В тексте есть прямая отсылка к «Фоме Гордееву», а Шарик в духе горьковской риторики («Ложь — религия рабов и хозяев… Правда —

бог свободного человека!») заявляет: «Правда — ужасная мещанка, сплетница и дура». Литераторы органично вошли в мир «Мелкого беса»: они притворялись друзьями с единственной целью — споить один другого и погубить талант соперника. Однажды Шарик втянул Тургенева в дуэль с аптекарем, но ее участники были настолько пьяны, что стреляли, стоя спиной один к другому. Как не вспомнить тут напускную дружбу Передонова с Володиным? Главный герой романа боялся всяческих злых козней со стороны своего приятеля. В изъятой из текста сюжетной линии такие козни вполне возможны, а литераторы могут быть еще коварнее обыкновенных мещан. Бес Сологуба для них — вовсе не мелкий, поскольку их собственные характеры в своей претенциозности еще мельче. Познакомившись с Передоновым, каждый из писателей наметил его себе в герои следующего романа, учуяв в нем нечто «могуче-злое», «сверхдемоническое», зачатки сверхчеловека и «светлую личность», преследуемую директором гимназии. Но в герои романа Передонов достался всё-таки одному Сологубу — наиболее чуткому из современников к пошлости «мелкого бесовства». В его художественном мире есть исход из передоновщины, но это не искусство как таковое, а исключительно красота, творимая им самим. Познакомившись с Варварой, Шарик и Тургенев совсем перестают выделяться из привычного Передонову круга общения, заражаются неуважением к ней и вульгарно «кривляются».

29

См. об этом главу «Несчастливый сюжет: „Смертяшкин“ против „Шарика“» в книге М. М. Павловой «Писатель-инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников» (М.: Новое литературное обозрение, 2007).

Образ Шарика, конечно, был утрирован, но отражал некоторые черты Горького, каким он представлялся Сологубу: мещанина, романтика-недоучки, грубого и неглубокого литератора. Карикатура была злой. Отчасти ее появление оправдывает то, что она помогла Сологубу в осмыслении художественного целого романа, и то, что автор впоследствии не включал эту сюжетную линию в издания «Мелкого беса». Но при всех смягчающих обстоятельствах, пожалуй, надо признать: Сологубу не стоило удивляться или обижаться, когда Горький ответил в газете «Русское слово» фельетоном под названием «Сказка».

Речь в нем идет о простом обывателе Евстигнее Закивакине, который зарабатывал себе на хлеб, сочиняя стихотворные объявления для похоронного бюро. Но однажды, подобно Сологубу, Закивакин внезапно прославился. Встав как-то с похмелья, он написал такие стихи:

Бьют тебя по шее или в лоб, — Всё равно ты ляжешь в темный гроб… Честный человек ты иль прохвост, — Всё-таки оттащат на погост… Правду ли ты скажешь, иль соврешь, — Это всё едино: ты умрешь!..

В похоронном бюро эти стихи не приняли, объяснив, что мертвые от них в гробах перевернутся, а живых не надо увещевать — они в должное время скончаются естественным образом. Зато с радостью поэзию Закивакина приняли в журнале «Жатва смерти» (название которого напоминает нам об известном рассказе Сологуба «Жало смерти»), а заодно придумали автору звучный псевдоним — Смертяшкин. Начинающий литератор не возражал: ему было всё равно. И внимательный читатель, конечно, вспомнит, что Сологуб также не принимал участия в выборе своего псевдонима.

Прославившись, Смертяшкин решил жениться. Тогда он «пошел к знакомой модерн-девице Нимфодоре Заваляшкиной и сказал ей:

— О, безобразна, бесславна, не имущая вида!

Она долго ожидала этого и, упав на грудь его, стала ворковать, разлагаясь от счастья:

— Я согласна идти к смерти рука об руку с тобой!»

Непременным условием Нимфодоры было устроительство «стильного быта». Поэтому венчались они в церкви на кладбище, шаферами были кандидаты в самоубийцы, а подругами невесты — три истерички. Карету новобрачные называли катафалком. Репортеры ходили за ними толпами и заявлялись в их квартиру, тоже оформленную в оригинальной мрачной стилистике. Зеленые диваны в доме Смертяшкина напоминали могильные холмы; детей, которые вскоре народились у четы, регулярно вывозили гулять на кладбище, а в детской висела колыбель в виде гробика. Нимфодора даже больше, чем Смертяшкин, заботилась о цельности его образа, а хвалебные рецензии издавала отдельными сборниками. Но честному парню Закивакину надоело вымучивать из себя стихи о смерти, и он разочаровал жену. Та снюхалась с критиком Прохарчуком и оставила мужа. А он продолжил, как прежде, писать стихотворные объявления для похоронного бюро.

Ответ Горького был более замысловатым и изощренным, чем пародия Сологуба, и сюжет его был более близким к реальности, но не стоит забывать о разнице жанров и целей. Сологубовский сюжет о литераторах задумывался как фрагмент крупного сильного произведения и, выполнив служебную роль в период написания романа, отошел позже на второй план. Памфлет Горького был самостоятельным текстом

на злобу дня, не претендовавшим на художественную ценность, и остался исключительно фактом биографии двух писателей.

Особенно сильно оскорблена была Чеботаревская. Ее задевало и то, что Горький выдумал Нимфодоре любовника, и то, что он, как и многие, не признавал за ней права систематизировать критику о творчестве мужа. «Почему Данте мог воспеть Беатриче, Петрарка — Лауру, Рафаэль, Рубенс, Рембрандт и прочие сотни раз изображать своих возлюбленных?» [30] — жаловалась она в письме другу семьи, критику Александру Измайлову. Тот отвечал, что только от нее узнал о смысле фельетона, поскольку отложил его не читая, а значительными такие газетные выступления могут казаться только тем, кто в них задет. Обида Сологуба была иного рода. Во-первых, его, как всегда, задевало, что злостная публикация появилась в издании, претендующем на тексты самого Сологуба. Во-вторых, ему казалось непорядочным обращение к образу Нимфодоры: «Ничьих жен я не трогал и никому облыжных любовников не приписывал, так что М. Горький, конечно, перешел пределы мотивированного отмщения».

30

Федор Сологуб и Ан. Н. Чеботареве кая. Переписка с А. А. Измайловым // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1995 год. СПб.: Дм. Буланин, 1999. (Публикация М. М. Павловой.)

В связи с этой историей вставал интересный вопрос о газетных вырезках, которые Сологубу аккуратно присылали из специального бюро, если на страницах газет упоминалось его имя. Измайлов, обсуждавший фельетон Горького с обоими супругами, советовал им вообще не читать текущей периодики о себе, подкрепляя свое мнение позициями Розанова и Леонида Андреева. «Это отвратительное бюро следовало бы взорвать на воздух, — писал Измайлов Сологубам. — От этого может быть трудно отказаться, как курящему от табаку, но это должен сделать человек, у которого есть воля и который хочет освободить себя от каждодневных заноз». Федор Кузьмич, однако, не мог оставить неприятного чтения, и это многое говорит о его характере. В дискуссии о вырезках он пытался казаться рациональным, уверяя, что знать чужое мнение о себе всегда полезно и что из газетных вырезок он составляет представление о развивающейся провинциальной критике. Однако повышенное внимание к чужому мнению о себе всё же выдавало его неуверенность, одиночество, жажду признания. Впрочем, издевательскую «Сказку» писатель прочитал вовсе не в вырезках, поскольку в ней ни разу не было названо его имени.

Федор Кузьмич ответил Горькому письмом — намеренно сдержанным, но взывающим к лучшим чувствам писателя. Тот предлагал частично опубликовать переписку, чтобы прояснить эту неприятную историю, но Сологуб отказался — в частности, потому, что «в нашей переписке упомянуто третье лицо».

Серьезные ссоры случались у Сологуба и с былыми единомышленниками. Известна его размолвка с Мережковским, который в лекции о Тютчеве объявил русских декадентов виновными в популяризации индивидуализма и вследствие этого — в распространении самоубийств. Данный вопрос обсуждался и в печати, и в личной переписке писателей. Сологуб был потрясен таким обвинением и действовал в публичном поле гораздо менее корректно, чем его оппонент, однако реакция Федора Кузьмича извинительна. Дело в том, что из-за специфической тематики своего творчества писатель много раз страдал от огульного хамства критиков, и удар со стороны Мережковского его ошеломил. Сологуб писал: «Дорогой Дмитрий Сергеевич, и до вчерашнего вечера были в России люди, утверждавшие, что если есть у нас самоубийства, то в них виновен между прочим и Сологуб. Говорили это люди, голос которых по его внутреннему достоинству равен комариному писку, хотя практическое, для личной жизни этого вредного писателя значение этих утверждений весьма ощутимо. Вчера Вы повторили это, — первый раз авторитетно и властно было сказано, что самоубийства делаются Сологубом и другими, а через них Тютчевым». Как и в прежней размолвке с Мережковским по поводу «грядущего хама», Сологуб ссылался на «новых людей», подчеркивал разницу между собой, сыном кухарки, и «барином» Мережковским: «Я даже думаю, что, когда на смену нашей интеллигенции придет человек деревни и фабрики, он не проклянет проклинаемых Вами».

Теплые чувства двух писателей друг к другу не исчезли бесследно, Сологуб подписывался «Сердечно Вас любящий Федор Тетерников», Мережковский в ответ объяснял, что любовь к Сологубу заставляет писателя «восстать» на его творчество как на свое: «Дорогой Федор Кузьмич, Вы правы: мое восстание на Сологуба есть восстание на Леонардо да Винчи, на Джиоконду, на Тютчева, т. е. на всё то, что я больше всего в мире любил, да и сейчас люблю (заметьте, что рядом с Сологубом — З. Гиппиус, а что я ее люблю, Вы знаете). Восстание на себя самого — на свою собственную душу.

Я Вас не только уважаю и ценю, как великого писателя (у меня всегда было такое чувство, что Вы больше меня как писатель), но и люблю как человека, родного и близкого в самом главном, важном, важнее, чем все наши писания». Прекраснейшие сосуды искусства Мережковский предлагал разбить, чтобы из них вытекло святое «миро, возливаемое на ноги Его». Но для Сологуба не существовало такой святыни, ради которой стоило бы разбивать сосуд собственного творчества и «восставать» против самого себя. Обвинения в темных поползновениях декадентства для него часто были связаны с недостаточно глубоким пониманием искусства, и выступление Мережковского он невольно смешал с этими псевдокритическими замечаниями.

Поделиться с друзьями: