Феникс
Шрифт:
— Безусловно. Вы же знаете мой принцип.
И это «безусловно» прозвучало для Берга как приказ. Штурмбаннфюрер давал понять, что выстрел, как и в операции с Хендриксеном, обязателен.
4
Когда Азиза вызвал к себе начальник военного отдела комитета или, как его называли, — военный министр Баймирза Хаит, мысли в голове эсэсмана были самые радужные. День начался удачно: фрау Людерзен намекнула на возможное присвоение Рахманову звания штурмана СС и повышение его в должности. Этого и ждал Азиз, прохаживаясь по коридору около
Вошел торопливо на оклик. Вошел сияющий. Козырнул лейтенанту — военный министр любил дисциплину и один-единственный в комитете внедрял ее самым решительным образом.
Баймирза встретил подчиненного строгим взглядом. Дал понять вошедшему, что перед ним не просто соотечественник, а командующий вооруженными силами Туркестанской империи, правая рука президента. Правда, он в форме лейтенанта, всего лишь лейтенанта вермахта, но невысокое звание не должно смущать посетителя. Главное — положение, и притом скоро, очень скоро Хаит наденет погоны гауптманна.
Строгий взгляд не имел ровно никакого значения для Азиза. Министр всегда так смотрит, вручая эсэсманну бумаги для доставки в Главное управление СС. Конечно, по случаю повышения можно было и убрать строгость. Ну да наплевать. Рахманов — не щепетилен. И вдруг:
— Приготовьтесь! Завтра утром отправка.
Он — в списке!
Какую-то секунду Азиз проглатывал страшное известие. С трудом. Спазмы сдавили горло.
В списке смертников.
Баймирза переждал, пока эсэсманн боролся со страхом. На лице Азиза страх был отчетливо написан: выпученные глаза, открытый рот, судорожные движения губ, словно человек задыхался. Знакомая картина. Все работники комитета, когда им объявляли об отправке в лагерь особого назначения, точно так же реагировали. Так же таращили белки и хватали жадно воздух.
Первое, что пришло в голову Азиза — просить милости у Баймирзы. Протянуть руки, всхлипнуть. Да что всхлипнуть. Завыть по-шакальи. Упасть на колени. Ползти, умолять.
Не поможет. Ясно понял. Баймирза еще никого не вычеркивал. Только вписывал. Он и родного брата бы не вычеркнул, если тот нужен немцам. А Азиз не брат ему. Никто.
Слишком долго тянулась минута Азиза. Так долго, что министр стал догадываться о чувствах и мыслях эсэсманна. Глаза Хаита недобро вспыхнули.
— Что?! Или забыл присягу?
О какой присяге он говорил? А! О немецкой, повторенной Азизом вслед за майором Мадером в Легионово, где они с Саидом задержались, оформляя документы и получая обмундирование. Майор стоял справа, с высоко поднятой рукой в коричневой перчатке и громко выкривал немецкие слова. Их так же громко повторял Азиз. И кончилась присяга клятвой: «Пусть меня покарает смерть, если нарушу обет верности». Вот о какой клятве напоминал Баймирза.
Да, просить нельзя. Бессмысленно.
— Значит, Азиз больше не нужен?
— Ты нужен великому знамени ислама, нужен Германии.
Министр полагал, что эти слова имеют какой-то смысл для Рахманова. Трогают его сердце. Наивный все-таки человек лейтенант. Или хитрый.
Азиз повернулся и, забыв о дисциплине, об уважении к военному министру, обо всем забыв, пнул ногой дверь. Так пнул, что она с визгом распахнулась. На пороге еще, перешагивая через ободранную подошвами планку, он уже составил план
действий.Саид — вот кто спасет его.
И Азиз кинулся искать друга.
Это было опьянение надеждой и злостью. Он мысленно душил Саида. Грыз ему горло. Требовал: иди. Выручай, добивайся. Иначе умрешь сам. Теперь умрешь. Наступил час расплаты.
Злоба сменялась какой-то истерической радостью: долго, долго копил в себе Азиз и ненависть, и зависть, и обиду. И теперь все это вырвалось, захлестывало — я хозяин. Я!
С туманными, истерзанными страхом глазами Азиз наконец предстал перед Саидом. Он так волновался, что не мог сразу объяснить свое требование. Именно требование. Начал с жалобы:
— Меня отсылают.
— Знаю.
— Помоги.
— Я сделал все, что мог, — пояснил Исламбек. Он действительно отговаривал Хаита от посылки Рахманова в спецлагерь, доказывал то же самое президенту.
— Не все. Иди к Каюмхану. Иди к Ольшеру. Иди хоть к самому Гиммлеру. Проси — я должен остаться… Должен!
Они стояли в конце коридора, скрытые от всех полумраком. Никто не мог их слышать. И все-таки Саид говорил тихо. А Азиз, начав с низкой ноты, с шепота, постепенно повышал голос.
— Пойми, это невозможно, — старался образумить друга Саид. — Я уже просил Каюмхана.
— Иди снова.
— Не могу.
— Не серди меня.
Теперь можно уже вгрызаться в горло. Душить можно. В глазах Азиза, вдруг сузившихся, Саид увидел страшную решимость. Невольно мурашки побежали по спине Исламбека.
— Я пойду еще раз, но надежды никакой. «Отец» расценит это как трусость. Как предательство.
— Все равно иди…
Саид пошел.
Четверть часа, которые потребовались для разговора с президентом, минули быстро. Азиз успел лишь выкурить две сигареты. Выкурил с тупым безразличием. Табак не успокаивал. Не помогал. Появление в дверях Саида развеяло последнюю надежду — друг был бледен и грустен. Ничего не сказал, лишь опустил глаза, давая понять, что новая попытка не увенчалась успехом.
— Собака, — процедил Азиз.
В голосе его были слезы. Он мог завыть от отчаяния. От бессилия.
И, кажется, завыл. Какой-то неясный, дрожащий звук сорвался с губ эсэсманна. Тихий. Похожий на скулеж.
Потом он смял огрызок сигареты. Смял безжалостно — крошка табачная посыпалась на сапоги. Смял и пошел к выходу. К лестнице.
Надо было выстрелить в спину Азизу. Сейчас выстрелить, пока шинель его плыла, покачиваясь, вдоль коридора. Пока не исчезла на лестнице. Не исчезла вообще. На улице стрелять было уже нельзя. Впрочем, и здесь убийство немыслимо. За каждой дверью люди. Саид лишь сжал кобуру. Сжал и опустил.
Он вошел в приемную начальника «Тюркостштелле» как посыльный. Почти ежедневно Азиз приносил сюда бумаги. Поэтому Надие не обратила внимания на эсэсманна — продолжала печатать. Только брезгливо скривила губы.
А он стоял. Не раскрывал черную сумку, не протягивал пакеты. Вообще ничем не выказывал своего присутствия. Тогда Надие перестала печатать, подняла голову и посмотрела на Азиза.
— Что?
Он мог не отвечать. В глазах лихорадочный блеск: не то испуг, не то раскаяние. У затравленного зверя такие глаза, слезятся, кажется. Или просто горят от возбуждения.