Фея Хлебных Крошек
Шрифт:
День был прекрасный, как никогда. Природа не носит траура по невинным.
Меня встретил громовой рев тысячи голосов, слившихся в единый хор.
– Вот он, вот он! – кричала толпа, размахивая руками, шляпами и пледами.
Люди расступались, чтобы дать мне пройти, продолжая при этом кричать: «Вот он!»
Глава девятнадцатая,
рассказывающая о том, как Мишеля повели к виселице и как он женился
Я никогда не думал, что мне придется умереть как преступнику на глазах у толпы. Предъявленное мне ужасное обвинение так потрясло меня, что на время заставило забыть о близкой казни, и голоса горожан отзывались в моих ушах некиим торжественным и грозным эхом, чей неумолимый голос клеймил меня вором и убийцей. Внезапно я сообразил, что раз Билкис выглядит такой довольной, значит, она убеждена в моей невиновности; у меня были основания полагать, что она знает моего отца и дядю и не преминет оправдать меня в их глазах, если, конечно,
Признаюсь, однако, что я боялся увидеть среди зевак, толпившихся на площади, кого-нибудь из тех людей, на чьих лицах я привык видеть только выражение доброжелательности _быть может, чуть-чуть встревоженной, – которое не раз преисполняло меня нежности и благодарности, ибо походило на дружбу. В самом деле, мне казалось, что в Гриноке меня любят даже дети – существа, редко умеющие любить, и, хотя мне порой случалось слышать, как они с лукавой усмешкой говорят мне вслед: «Вот он, красавец плотник из Гранвиля, обручившийся с невестой царя Соломона», – я надеялся, что моя готовность помочь им делать уроки и рассказать, как называются разные виды цветов и бабочек, немного улучшила их отношение ко мне. К счастью, я не увидел в толпе ни одного знакомого лица, а поскольку народу в Гриноке не так много, чтобы за год нельзя было познакомиться со всеми жителями, я был уже готов поверить, что население городка сменилось за последнюю страшную ночь целиком, с чем я себя поздравил, потому что лучше умереть среди людей, у которых твоя смерть, по крайней мере, не исторгнет слез.
Однако очень скоро я понял, что ошибся. Я уже сказал, что был полдень, то есть час отплытия «Царицы Савской». Поскольку кораблю пришлось бы идти против ветра, я подумал, что капитан отложил отправление, однако, дойдя до порта, увидел, что «Царица Савская», совершенно готовая к отплытию, величаво покачивается на волнах, причем выглядела она так надежно, что вызывала удивление у самых прославленных гринокских моряков, и внимание толпы разделилось на мгновение между несчастным, который вот-вот умрет, и кораблем, который вот-вот отплывет. Я подходил к концу своего пути, а он начинал свой, отправляясь навстречу случайностям столь же опасным, сколь и те, какие подстерегают нас в жизни, дабы причалить, подобно мне, к какому-нибудь неведомому брегу.
– «Царица Савская»! – сказал я, вздрогнув. – Победоносный корабль Билкис, который должен был доставить меня к моим родным! Неужели все это было еще вчера?
На берегу поднялся шум, засвистели канаты, и корабль, повернувшись к нам кормой, так быстро устремился вперед, что через секунду превратился в черную точку на горизонте, а к концу следующей секунды полностью скрылся из виду.
После того как «Царица Савская» покинула порт, внимание толпы вновь обратилось на меня. Хорошенькие девушки – как и все хорошенькие девушки Гринока, загорелые и черноволосые – шли впереди меня, раздавая народу, за один plack, душераздирающую историю бальи Мазлберна, зарезанного мною на постоялом дворе «Каледония». Другие девушки вырывали друг у друга из рук этот листок с еще не высохшей типографской краской, желая поскорее показать его любовнику или отцу, а те, в свою очередь, ласковой рукой поднимали своих подруг или дочерей повыше, чтобы они могли увидеть человека, которого вот-вот убьют во имя торжества правосудия и законности.
Мы шли неспешным шагом, то ли из-за торжественности, с какой даже самые дикие народы совершают человеческие жертвоприношения, то ли из-за необходимости в полной мере удовлетворить чувства, обуревавшие тех трепещущих от любопытства и радости зрителей, по преимуществу женщин и детей, которые обычно присутствуют при казнях. Неторопливость этой воистину похоронной процессии, отличавшейся от прочих лишь тем, что в данном случае труп шел своими ногами, позволяла мне расслышать отдельные реплики зрителей.
– Кто бы мог в это поверить? – говорила блондинка с кротким и печальным взором, остановившаяся у обочины с картонкой модистки под мышкой. – Посмотрите, какой у него взгляд – уверенный, но не надменный, скромный, но не униженный! Неужели преступник шел бы на смерть с таким видом? О, за все золото старого Ионафаса я бы не хотела нынче ночью оказаться на месте того, кто осудил этого юношу.
– Однако, – возразила одна из ее товарок, – у него, говорят, было больше пятидесяти миллионов, так что раз он все-таки осужден, значит, судьи изобличили его во всех преступлениях; Господь свидетель, если бы можно было найти ему оправдание, он легко сторговался бы со всеми верховными судами мира, от здешнего до того, что заседает в царстве Билкис.
– Вы сказали «пятьдесят миллионов», красавицы? – подхватил молодой человек, которому, похоже, очень хотелось вступить с девушками в разговор. – Да одно только ожерелье этого бандита стоило гораздо
больше, и банкир Ионафас только что отдал сто миллионов за один-единственный карбункул, пошедший на оплату судебных издержек.– Зачем же, в таком случае, и почему, – перебил юношу угрюмый старик, которого толпа притиснула к девушкам и их собеседнику, – зачем и почему он зарезал несчастного Джепа Мазлберна, чье состояние, находившееся, как говорят, в похищенном бумажнике, не превышало, насколько мне известно, сотни тысяч несчастных гиней?
– В самом деле, зачем? – воскликнула белокурая модистка. – Должно быть, несчастный сошел с ума.
– Я в этом уверен, – согласился юноша с улыбкой. – Вообразите, он, говорят, намеревался восстановить храм царя Соломона!..
Тут юноша вцепился зубами в рукоятку своей трости, чтобы не расхохотаться, а я прошел вперед.
Меж тем наша процессия двигалась все медленнее и медленнее, так что порой мне даже удавалось прижать к губам портрет Билкис, как вдруг шериф остановился окончательно, чтобы сдержать неистовое нетерпение толпы, и властным жестом показал, что казнь моя ненадолго отсрочена: ведь жизнь человека находится не только в руках Божьих, но и в руках офицера судебной полиции, помахивающего своим жезлом. Впрочем, две эти власти соперничают, к счастью, только на земле.
Оказалось, что по старому шотландскому обычаю, который я почитал давно забытым, осужденного могла спасти от казни девушка, согласная взять его в мужья. При мысли о подобном исходе я невольно пожал плечами и немедля поднес руку к портрету Билкис, чтобы она ни на секунду не смогла усомниться в моем решении; причем я должен добавить, что возмущение мое лишь возросло от того скверного языка, на каком было сделано это объявление, прозвучавшее, однако, в обстоятельствах столь серьезных. «Увы! – говорил я себе, – эти люди отточили свой язык для вещей самых ребяческих и легкомысленных, для обмена лживыми пожеланиями и фальшивыми комплиментами, закон же, которому дано право казнить или миловать, писан на жаргоне дикарей. Убивать человека волею правосудия – ужасное преступление, но куда ужаснее убивать язык нации со всеми ее надеждами и талантами. Человек мало что значит на этой земле, кишащей людьми, а с помощью языка можно создать мир заново [133] ».
133
Нодье приписывает здесь Мишелю свои собственные размышления. Для Нодье защита культуры народа была неотрывна от защиты его языка. «Есть правило, не знающее исключений, – писал он в книге «Прогулка из Дьеппа к шотландским горам» (1821), – повсюду, где жив исконный, или, по крайней мере, древний язык, жив и народ, поскольку народ – это и есть язык». В памфлете «Как во Франции были уничтожены диалекты. Фантастическая сказка» (1835) Нодье издевается над властями города Каор (юг Франции), которые, повинуясь общему стремлению к языковой централизации, вынесли решение об отмене местного диалекта. Нодье также был активным сторонником расширения «словарного запаса» современной литературы с помощью архаизмов, заимствованных у писателей XVI в. (таких, как Рабле, Клеман Маро, переводчик Плутарха Жак Амио и др.) или средних веков. Этой лингвистической деятельности писатель давал теоретическое обоснование (в частности, в книге «Начала лингвистики», 1834): чем народ «моложе», чем меньше времени просуществовал он на земле, тем больше его поэтическая мощь: поскольку запас слов в таком языке невелик, сочинителю приходится изобретать для выражения тонких оттенков мысли новые выражения – метафоры или перифразы. Напротив, в языке народа «старого», имеющего за плечами многовековую историю, накопилось огромное число штампов, которые мешают поэтам выказывать своеобразие таланта.
Терпение мое иссякло, и, кажется, если бы я мог проклинать, я проклял бы и шерифа, и дикое наречие законников.
Волнение мое не осталось незамеченным, ибо юная блондинка по-прежнему шла за мною следом.
– Я думала, – сказала она, – что он дойдет до конца, храня кротость.
– Все дело, возможно, в том, – отвечал юноша, закинув руку за голову, – что он рассчитывал избегнуть казни, пробудив чувства, подобные тем, какие только что выказали вы; не стану спорить, он достоин того, чтобы быть спасенным без конфискации имущества, но конфискация обязательна, нередко ради нее-то и вешают.
– Если я верно понял чувство, омрачившее лицо этого молодого человека, – сказал старик, который по-прежнему шел рядом с ними, ибо в тесной толпе разойтись за столь короткое время было невозможно, – то осмелюсь сказать, что расстроило его не столько приближение смерти, сколько глупая речь шерифа. Вы и представить себе не можете, мадемуазель, как неприятно всходить на виселицу, вопреки закону о грамотных, [134] в угоду кровавым условностям общества, еще не научившегося толком владеть словом.
134
Имеется в виду право приговоренного к смерти быть помилованным, если он умеет читать и писать (в Англии – если он способен прочесть несколько слов на древнесаксонском языке).