Фицджеральд
Шрифт:
За три года, с 1917-го по 1920-й, в жизни Скотта произошло событий больше, чем за предыдущие двадцать. В эти годы на много лет вперед решалась его судьба — и личная, и литературная. Рассказывая о его пребывании в Принстоне, мы ведь умолчали о главном. Скотт сочинял не только песенки к опереттам, рассказы и стихи. Он писал роман. И написал. И прежде чем летом 1917-го сдать экстерном экзамен на звание лейтенанта пехоты, ускорив тем самым отправку в Европу, — показал рукопись трем самым своим, за вычетом Уилсона, искушенным читателям: сначала — отцу Фэю, а следом — декану Гауссу и Бишопу. Фэю «Романтический эгоист» понравился («первоклассная вещь»), а вот Гауссу и Бишопу — не очень. Скотт надеялся, что Гаусс оценит роман и порекомендует его авторитетному нью-йоркскому издательству «Скрибнерс», с которым декан одно время сотрудничал, и даже привел Гауссу свои аргументы: молодые люди погибнут на войне, а с ними исчезнут и запоминающиеся, поучительные факты их жизни, описанные в романе. Аргументы Скотта Гаусс оставил без внимания и рукопись не оценил — даже после того, как Фицджеральд осенью 1917-го, проходя трехмесячную военную подготовку в Канзасе, в форте Ливенуорт, ее существенно переработал. Творческому процессу не помешали ни муштра, ни казарменный режим, ни 15 будущих офицеров в одной комнате. Скотт трудился не покладая рук, допоздна засиживался с рукописью в офицерском клубе, а в казарме прятал ее под учебным пособием «Тактические задачи, стоящие перед
Со сказанным не поспоришь, но Фицджеральд не унывает. К весне 1918-го роман в очередной раз переписан, переназван — вместо «Романтического эгоиста» «Воспитание одного персонажа» — и, вопреки советам Гаусса и с рекомендацией Шейна Лесли, послан в Нью-Йорк, в «Скрибнерс». Рекомендацией, впрочем, сомнительной; вот какую записку приложил Лесли к рукописи: «Непродуманно, но умно. На треть можно смело сократить. Хотя Скотт Фицджеральд еще жив, литературная ценность рукописи очевидна. Разумеется, если его убьют, появится ценность и коммерческая». В общем, «казнить нельзя помиловать».
На фронт Фицджеральд так и не попадет, жизнью за Америку не пожертвует, поэтому о «коммерческой ценности» романа говорить на приходится. 15 марта он прибывает в 45-й пехотный полк, в лагерь «Тейлор» неподалеку от Луисвилла (штат Кентукки), где назначается командиром роты. А спустя месяц, получив звание старшего лейтенанта, переводится в составе вновь сформированной 9-й дивизии в Алабаму, в лагерь «Шеридан» под Монтгомери. Кровь за родину, похоже, пролить уже не удастся, зато можно покрасоваться в светло-желтых сапогах со шпорами перед хорошенькими южанками, ведь теперь он не «какой-нибудь там» старший лейтенант, а старший лейтенант, приписанный к штабной роте. В «Шеридане», на танцах в местном клубе, юный штабист и повстречал Зельду Сэйр, «женщину своей мечты», восемнадцатилетнюю «живую и смышленую егозу», как ее за неуемный темперамент прозвали в семье. Между егозой и ее степенными, респектабельными родителями, отцом, членом верховного суда штата Энтони Дикинсоном Сэйром, и матерью, урожденной Мини Мейчен, дочерью сенатора из Кентукки, не было решительно ничего общего; яблоко от яблони упало дальше некуда. Родители были консервативны, скромны, бережливы, набожны, законопослушны — как только может быть законопослушна семья человека, проработавшего в верховном суде 30 лет и не выходившего из дома без шахматной доски. Зельда же, которую мать назвала именем цыганской королевы, свое имя оправдывала в полной мере, была истинное дитя природы: строптива, неуживчива, проказлива. И все время пребывала в движении: то бежит с собакой, то качается на качелях, то носится на роликовых коньках, то плавает и ныряет, то танцует: уроки балета начала брать еще в школе. В России таких называют «бес-девка». Была «бес-девка» или Бэби (еще одно домашнее имя), ко всему прочему, хороша собой. Не столько красива, сколько миловидна: пышные, обычно распущенные золотистые волосы, чувственный, красиво очерченный рот, волевой подбородок и «самые голубые в Монтгомери» насмешливые, сверкающие глаза. Бесовский нрав проявился у нее еще в детстве. Лет десяти, когда ей становилось скучно, Зельда могла устроить переполох: звонила в пожарную команду и, давясь слезами, истошно кричала в трубку, что кто-то из ее многочисленных старших братьев и сестер (она — младшая в семье) забрался на крышу и не может оттуда слезть. Забавно, что уже замужней женщиной эту шутку повторила: вызвала однажды пожарных, а когда они приехали и поинтересовались, где горит, постучала себя в грудь и заявила: «Здесь!» Подобные эскапады ничего вам не напоминают? Звонки в фирму по изготовлению искусственных конечностей еще помните? Лишнее свидетельство того, что браки совершаются на небесах.
Была «цыганская королева» ловчее и смелее самых ловких и смелых мальчишек, ничего и никого не боялась; носилась в салочки, перемахивала через заборы, ныряла со строительного крана в заполненный водой песчаный карьер; говорила, что в жизни любит только две вещи — мальчиков и плавание. А когда немного подросла, пристрастилась к курению, могла при случае и стаканчик пропустить. Могла, если танец был недостаточно зажигательным, потребовать, чтобы оркестр сыграл что-то более «залихватское» (ее слово). А могла, нарядившись в свободное муслиновое платье и широкополую, с длинными лентами шляпу, до полуночи целоваться с ухажером в его автомобиле, чем, понятное дело, приводила в священный ужас своих благонравных родителей, «судью Сэйра», как отца звали в Монтгомери, — особенно. Вообще, в своем поведении никак не соответствовала нравственному облику южанки, которой надлежало быть не менее покорной, чем негру; молодые люди и танцы интересовали ее куда больше, чем учеба. Если же к ее безрассудству и «сомнительному моральному облику» присовокупить смешливость, остроумие и оригинальность суждений, то нет ничего удивительного, что юный янки из Миннесоты в сапогах со шпорами влюбился в егозу без памяти, с первого взгляда, что и зафиксировал в своей записной книжке: «Влюбился 7 сентября». Не осталась равнодушной к душке-лейтенанту и Бэби. «Казалось, какая-то неземная сила, какой-то вдохновенный восторг влекут его ввысь…» — вспоминала Зельда много лет спустя. Равнодушной не осталась — это еще мягко сказано, увлеклась обаятельным блондином из Сент-Пола не на шутку, ни в чем ему не отказывала. Ни в чем, кроме двух вещей — руки и сердца. С женитьбой придется повременить, пусть сначала на деле докажет, что ее любит и домогается не просто удовольствия ради.
Дело же не шло. В августе, спустя месяц после знакомства с Зельдой, издательство возвращает Скотту рукопись многострадального романа с дежурными, ничего не значащими комплиментами и с конкретными — и многочисленными — предложениями по доработке. Дорабатывает, в середине октября отсылает рукопись обратно в «Скрибнерс»; казалось бы, на этот раз упрямец своего добьется. Но нет: издательство отклоняет роман, и это при том, что редактор, Максуэлл Перкинс, отзывается о «Воспитании одного персонажа» вполне доброжелательно, но не он, увы, принимает окончательное решение. Скотт не скрывает своего разочарования. Вот что он пишет Зельде, посылая ей вместе с письмом главу из романа: «Посылаю главу, о которой шла речь. Документальное свидетельство юношеской меланхолии. Героиня похожа на тебя, и даже очень. Надеюсь, тебе нет нужды объяснять, что обо всем этом никто, кроме тебя, знать не должен, не показывай рукопись никому, ни мужчине, ни женщине, ни ребенку. Как же мне все надоело!»
А в ноябре судьба наносит Фицджеральду еще три удара. Во-первых, он узнает, что Джиневра Кинг вышла замуж; Скотт увлечен другой, но такая новость приятной не бывает. Во-вторых, в начале месяца он вынужден расстаться с Зельдой, так как его часть перебрасывается из Монтгомери в Кэмп-Миллз на Лонг-Айленде, где спустя несколько дней Скотт посажен на гауптвахту. И за дело. Его, офицера-штабиста, да еще
в военное время, застали в отеле «Астор» пьяным, к тому же — с голой девицей. А через несколько дней история повторилась, только на этот раз штабист был обнаружен не в нью-йоркском отеле, а на вашингтонском вокзале, и в обнимку не с одной девицей, а сразу с двумя — правда, одетыми; час от часу не легче. Про эту не слишком приличную историю Фицджеральд вспомнит много лет спустя в рассказе «Я не был на войне»: «отважный и непокорный» Эйб Данцер повторит подвиг Скотта и даже превзойдет его. Лейтенант Данцер точно так же был застигнут пьяным и с девицей, вот только девица была в мундире и фуражке Эйба, Эйб же «напялил ее платье и шляпку» [41] . Ну а в-третьих, 11 ноября война «неожиданно» кончается, подписано перемирие, уже не повоюешь. Оно, конечно, хорошо, могли ведь убить, но был шанс вернуться из Европы героем — вернулся же Бишоп. «Если мы когда-нибудь и вернемся с войны, — писал Скотт кузине еще из Принстона, — то постареем в самом худшем смысле этого слова». Надо понимать — не телом, а духом. Бишоп же от тягот военной жизни, напротив, помолодел: вернулся на подъеме, насмотрелся Европы, пусть и окопной. «Мы живы, — ликовал поэт. — Быть может, мы будем бедны, но мы будем жить, и, о Боже, мы свободны!» Жить Бишоп будет — правда, не в Америке, а в Париже, как и многие американцы потерянного поколения. Жить в Париже и любить Америку на расстоянии — «держать Америку в отдалении, на заднем плане, как открытку, на которую можно посмотреть в тяжелую минуту», как образно выразился еще один литературный экспатриант Генри Миллер.41
Рассказ «Я не был на войне» цитируется в переводе В. Дорогокупли.
Фицджеральд же пороху так и не понюхал; он потом всю жизнь будет казнить себя за то, что не увидел войны собственными глазами. В письме биографу Фицджеральда Артуру Майзенеру Эдмунд Уилсон вспоминает, что Скотт повесил на стене своей спальни в Уилмингтоне боевую каску, которая, пишет Уилсон, «так до Франции и не добралась», а также сохранившиеся у него фотографии изуродованных бомбами и снарядами солдат. Пал он духом и из-за бесконечной череды неудач; его природный оптимизм дает сбой — первый, но далеко не последний. Скотт, это в двадцать два-то года, ощущает себя стариком, у которого всё позади, человеком, потерпевшим «эмоциональное банкротство» — его любимое выражение. «Господи, как же мне не хватает моей юности!» — писал Скотт Уилсону, а ведь он, мы знаем, всегда выгодно отличался тем, что «смолоду был молод».
Неудачи и в самом деле не отступают: и помолвка расстроилась («сначала заработай, а уж потом под венец»), и роман в очередной раз отвергнут, и работа никак не подворачивается. Стены в комнате, которую он после увольнения из армии в феврале 1919-го снимает в Нью-Йорке на Клермонт-авеню, обклеены пришедшими по почте отказами — 20 отказов! Насколько же веселее было коллекционировать женские локоны! Днем ищет работу, а ночью пишет рассказы, между апрелем и июнем 1919 года написал 19 рассказов, пристроил же только один. И на «баснословный» гонорар в 30 долларов, выплаченный ему журналом «Смарт сет», справил себе белые фланелевые брюки. Работу в конце концов находит — но какую? Сочинять для агентства «Бэррон-Кольерс» рекламные объявления, что развешиваются в трамваях, и всего-то за 90 долларов в месяц. Нет, это не та сумма, которая устроит Зельду. «Я просто не могу себе представить жалкого, бесцветного существования, потому что тогда ты ко мне охладеешь», — пишет она жениху. Аргумент несколько неожиданный, но весомый, сказать нечего, тем более что жених с невестой солидарен, он же и сам терпеть не может бедности, хочет, как и Зельда, жить на широкую ногу. Пока же Скотт — его любимое занятие — делает хорошую мину при плохой игре. «Весь мир — игра. Пока я уверен в твоих чувствах, — бодро телеграфирует он в Монтгомери, — мне всё нипочем. Я в стране амбиций и свершений». Уверен ли? Амбиций, мы знаем, ему не занимать, но как быть со свершениями? 1918 год проигран вчистую. Что-то будет в 1919-м?
Чтобы хоть как-то поднять себе настроение, Скотт начинает регулярно выпивать, чем, впрочем, выделялся еще в Принстоне. «Пытаюсь напиться до смерти», — сообщает он в начале 1919 года Уилсону, и это не фигура речи. Пьет и обращается к своему испытанному оружию — «практическим шуткам». Идет в нью-йоркский ресторан «Чайлдс» на Пятьдесят девятой улице вместе с первокурсником из Принстона Портером Гиллеспи и, как заправский Чарли Чаплин, с отсутствующим видом перемешивает в шляпе своего спутника салат. Потом в беседе с ним, с тем же рассеянным видом, с аппетитом съедает его ужин, после чего мечет в постояльцев ресторана объедки, пытается взгромоздиться на стол и заплетающимся языком произнести речь, за что, естественно, со скандалом из заведения выпроваживается. Или — невинная затея, описанная впоследствии в рассказе «Первое мая», — крадет вместе с тем же Гиллеспи в гардеробе таблички «Вход» и «Выход», после чего приятели вешают их себе на шею и устраивают парный конферанс: «Это вы, мистер Вход?» — «Нет, сэр, вы ошиблись, я мистер Выход». Или — затея уже не столь невинная — пьют шампанское и бросают пустые бутылки под ноги спешащим в церковь добропорядочным прихожанам. Остроумно, не правда ли? Особенно если учесть строгое католическое воспитание одного из участников «аттракциона». Ну и, конечно же, пока 1 июля 1919 года в Америке не объявляется сухой закон, продолжает выпивать. А выпив, принимается буянить, не слишком задумываясь о последствиях. И с завидной регулярностью, чуть ли не каждый месяц, наведывается в Монтгомери — посетовать на судьбу, умолить егозу проявить к нему «хоть каплю жалости», а заодно — удостовериться, что Зельда — с нее станется — ему не изменяет.
Другой бы отступился — но только не сын Молли Маквиллан. Работа над злополучным романом продолжается, и уже не в Нью-Йорке, а дома, в Сент-Поле. Запершись на третьем этаже родительского дома на Саммит-авеню, 599, обливаясь потом, прикуривая одну сигарету от другой и сверяясь с приколотым к занавеске графиком окончания глав, он круглыми сутками в течение двух летних месяцев переписывает роман. Зельде при этом все лето не пишет ни слова. И вновь с упорством, достойным лучшего применения, 3 сентября отсылает по существу уже новую книгу в «Скрибнерс», самонадеянно интересуясь, выйдет ли роман к октябрю. В том же, что он выйдет, сомнений у него нет ни малейших. И — о чудо! о счастье! — спустя всего две недели из издательства приходит долгожданный положительный ответ: роман «Воспитание одного персонажа» к публикации принят. Чтобы читатель понял, на каком подъеме и в каком возбуждении пребывал Скотт осенью 1919 года, приведем его письмо старой, еще детской подружке Алайде Биджлоу, той самой, кого, если верить «Тетради с мыслями», он «решил бросить» после начала занятий в танцевальной школе. Вот оно:
«Представляешь, Скрибнер принял мою книгу. Вот ведь какой я молодец! Сколько же я над ней корпел, как она мне осточертела, сколько я всего выпил, пока писал! И ни разу не каялся, что пишу бог знает что; наоборот, с каждым днем становился к себе все терпимее, закалял свое хрустальное сердце дьявольским юмором и ни на минуту не забывал о том, что в жизни есть всего три непростительных греха: зубочистки, патетика и бедность. Я жутко несчастен, выгляжу, как Сатана, и уже через месяц прославлюсь, а через два, будем надеяться, отдам Богу душу.
Надеюсь, у тебя все по-прежнему, с превеликим уважением