Философия случая
Шрифт:
Поразительно, что когда структурализм пересаживали на поле литературы, на эту его особенность никто не обратил ни малейшего внимания. Между тем если при исследованиях языка и культуры с безоценочностью еще можно согласиться, в литературе это не проходит. Неудивительно, что у структурализма нисколько нет свойств «царской водки», позволяющей отличить золото от позолоты, и нет причин сетовать на подобное положение вещей, потому что такое отсутствие дифференцирующей силы оценок первично было характерно для внелитературного структурализма. Но если для лингвистики и этнологии оно представляет существенный теоретический принцип, то в литературе оно хотя и декларируется, но на самом деле составляет досадную помеху. У нас имеется как бы устройство для отделения бриллиантов от обыкновенных камней, которое надежно работает лишь до тех пор, пока мы в него кладем одни бриллианты. Если же бросим туда обыкновенные камни, то с удивлением обнаружим, что они стоят ровно столько же, сколько и драгоценные. В физике, по существу, так и обстоит: бриллианты и обыкновенные камни интересуют физика не с той точки зрения, с какой биржи интересуются первыми и не интересуются вторыми. Однако в литературе такой подход означает фатальный, глубокий регресс по отношению ко всей ее традиции, потому что литература – область неравных ценностей, конфликтующих друг с другом в социальном плане, а не область страусовой политики их сосуществования по отделенным друг от друга кастам. Одним словом, не бывает хорошего и плохого языка, но существует хорошая и плохая литература.
В
Некоторая – правда, рыхлая – институционализация функции отбора и селекции заметна, например, в критике, а также присуща сознательной деятельности в сферах искусства (в нашем случае литературы) и должна уменьшить влияние слепого случая (стохастичности) на «выживаемость» художественных произведений. Их «выращивание» когда-то было «естественным» в том смысле, что за Гомером, например, не стояла литературная критика как общественный институт. Теперь мы это «выращивание» превращаем в «искусственное», потому что общественное устройство при заданных ему модусах организации должно действовать избирательно в отношении ценностей. Эффективность такого образа действий можно оспаривать. Однако если результаты тех или иных вариантов институализированного отбора ценностей иногда не являются адекватными, то адекватна по крайней мере общественная интенция, служащая для него ориентиром. (Это относится в той же самой степени и к футурологии – области, конечно, лежащей за рамками художественного творчества. Ибо общественные институты вызываются к жизни потребностью, а не гарантией их стопроцентной эффективности.)
Но число первоклассных произведений растет – в конечном счете уже просто вследствие демографического взрыва, помноженного на культурный прогресс миллионных масс. Этот рост ослабляет аксиологические отсеивающие фильтры. Они могут легко подвергаться экранированию также под действием самого по себе изобилия непрерывно вновь и вновь порождаемых текстов. Правда, в этой ситуации фильтры продолжают действовать по-своему, то есть нестохастическим образом отделяют художественную продукцию от всего прочего. Однако чисто стохастическим является процесс поступления тех или иных произведений в фильтры, поскольку уже невозможно становится пропускать через фильтры всепроизведения. В такой ситуации от литературоведения следовало бы ожидать помощи, а не помехи; аксиометрической поддержки, а не провозглашения тотального эгалитаризма. Ведь все сказанное нами выше доказывает, что деятельность структуралистов в литературе не является ценностно-нейтральной: приравнивая бриллианты к камешкам, они помогают тому хаосу, который подрывает и разъедает нашу культуру.
Однако можно ли реализовать в области литературы такую аксиометрию, которая окажется теоретически обоснованной, а не просто будет представлять собой хороший вкус критиков и читателей? Мы здесь можем набросать по крайней мере вступление к такого рода аксиометрии. Мой тезис заключается в том, что существует прямая пропорциональность между проницательностью, какую проявляет при восприятии литературных произведений опытный читатель, и его же способностью подразделять их. Это означает, что чем более искушен читатель, тем больше для него различие между произведениями, которые для читателя неопытного практически тождественны в том, что касается их ценности. Тому, кто не освоился еще с литературой, «Война и мир» Толстого может показаться романом совершенно того же ряда, что и «Унесенные ветром» М. Митчелл. И тут и там перед нами «эпос»; и тут и там рассказывается об истории жестокой войны, причем в драму этой войны и у Толстого и у Митчелл вплетены судьбы героев и их любовные перипетии; да и размышления над человеческой жизнью присутствуют в обеих книгах. Теперь если мы их «пропустим» через такие различные группы читателей, что в одни группы попадут опытные знатоки, а в другие группы – невежды, то окажется, что на определенной условной шкале ценностей эти книги будут тем дальше друг от друга, чем более понимающими будут те читатели, через группу которых пройдут эти произведения. Общее правило, возникающее из таких предварительных тестов, сводится к верификации уже высказанных мною мнений: что для искушенных читателей различно, то для неискушенных одинаково; что для первых непохоже одно на другое, то для вторых похоже. В дальнейшем можно было бы последовательными «проходами» произведений
через различные читательские среды (читатели берутся все более прославленные) получить наконец максимальное расстояние между текстами, служащими в качестве эталонов. Можно допустить, что у выполненного таким образом разделения на «первоклассное» и «посредственное» и даже на «шедевры» и «просто неплохие» вещи есть некий максимум, то есть расстояние между тем и другим не бесконечно. Можно также провести контрольные тесты, нулевые тесты и т.д. Одним словом, здесь намечается путь к литературоведческой бихевиористической аксиометрии.Очевидно, что таким путем можно прийти только к результатам, достоверным лишь статистически. Однако нашу «бихевиористическую аксиометрию» можно было бы дополнить еще одной, уже аналитической ступенью исследования. Прежде всего надлежит отобрать у герменевтиков присвоенное ими – можно сказать, узурпированное ими – понятие «структуры» – отобрать, потому что они не имеют на него монополии. Следовало бы ввести в поле литературоведческих исследований структуры, проявляющие явные аксиометрические свойства, – хотя бы такие структуры, которыми оперируют теории решений и оптимизации, а особенно теория игр. Не только дозволяется, но и (в аппарате этих теорий) необходимо говорить в контекстах этих дисциплин о ценностях больших или меньших, свойственных самим играм, соответственно их типам, функциям выплаты и т.д., а также говорить об оптимизации, следовательно, об усовершенствовании стратегии каких-либо действий (лишь бы они были направлены на определенную цель), иначе говоря – о выигрыше или проигрыше в конце игры, когда она оказывается сбалансированной к нулю или же дает ненулевую сумму.
Надо добавить, что теория игр – универсальный аналитический инструмент. Например, можно перевести на ее язык всю совокупность философии и систематической теологии. В свете такой попытки онтология означает поиск правилигры в бытии, предоставляемых миром; эпистемология – поиск наиболее важный, поиск оптимальной стратегии познанияв рамках уже установленных правил. Теология же есть прежде всего поиск оптимальной стратегии спасения.
Ускользнуть от этого подхода с помощью какого-либо маневра невозможно. Если какая-нибудь религия – например, буддизм, – установив тип конфликта между человеком и миром (то есть придав таким своим установлениям форму канона), предписывает ликвидироватьсам конфликт, то есть попросту всю игру – и действительно, буддизм велит «встать из-за игорного стола», потому что только бросив игру, можно избавиться от этой доктрины, – но de facto тем самым включает верующих в другуюигру, а именно: в игру с собственным телом, которое надлежит с помощью соответствующих воздействий абсолютно избавить от всякого влечения к той, предыдущей игре.
Литературные игры характеризуются прежде всего неопределенностью правил и стратегий по обе стороны стола, на который кладутся литературные произведения. В самом деле, ни стратегия их создания, ни стратегия их восприятия не определены explicite. (Польская литературоведческая школа, впрочем, так же, как мировое литературоведение, стремится уменьшить эту неопределенность, но стремится довольно-таки безнадежно, потому что поступает не по образцу того, кто учит другого играть в шахматы, но по образцу того, кто заставляет ученика вбить себе в память пару гроссмейстерских партий.) Что касается интенции автора как игрока, то она не спрятана в его голове, но очевидна из характера выбранной им стратегии, не обязательно тождественной стратегии, реализованной в разыгрываемой партии. Стратегия не тождественна тексту, подобно тому, как дислокация войск перед сражением не тождественна стратегии, хотя можно, исходя из этой дислокации, предвосхитить стратегию сторон в будущем сражении. Оптимизация стратегии подчиняется обычно принципам «максимина» и «минимакса». Говоря упрощенно, речь идет о том, чтобы рисковать как можно меньше, а выиграть как можно больше. Очевидно, что эти принципы не образуют некоего императива, но только основу для расчета. Поэтому современные писатели часто отклоняются от минимакса, принимая на себя слишком большой риск. Этот риск заключается в том, что читатель ничего не поймет. Соответственно игра будет проиграна – при всей маячившей надежде получить результат на уровне откровения. Массовая, банальная литература – прямо противоположным образом – рискует как можно меньше, но и выигрывает немного. Я говорю здесь о ценностях игры в культурном, а не финансовом понимании. Логическая реконструкция игрового поля традиционной фантастики позволила бы выделить свойственные отдельным разновидностям этого жанра правила игры, в большой мере сросшиеся с «мирами» наррации. Например: мир традиционной фантастики всегда странен. Если с положительнымзнаком, то есть если благоприятствует героям, но только в индивидуальномплане, то мы имеем дело со сказкой; если благоприятствует всем и всегда, то это утопия. Если же это мир с отрицательнымзнаком, в котором все, как показано, несчастны, то мы переходим в антиутопию; а если это мир, враждебный индивидуально, то мы обнаруживаем жанр, логически возможный, но в действительности не существующий, по крайней мере на таких правах, как другие жанры. Это некая «антисказка», в которой злым живется прекрасно, а добрых постигает зло.
Но подробное построение (с обоснованием через теорию игр) генологии с учетом аксиометрических показаний потребовало бы особой книги. Поэтому после некоторого размышления я склоняюсь к тому, чтобы здесь поставить точку.
XIV. Введение в метакритику
Бессознательность литературы
Начну с анекдота. Пассажир на станции спрашивает у железнодорожника, простукивающего молотком вагонные колеса:
– Давно вы здесь, дедушка, так работаете?
– Ну да, пане, лет пятьдесят уже будет.
– И всегда вы так стучали тут молотком?
– Всегда.
– А собственно, для чего вы это делаете?
– Для чего? Э, кто об этом может помнить...
Этот рассказец смешон потому, что в нем предполагается, будто бы может возникнуть ситуация, когда инструментальное действие выполнялось бы бессознательным способом. Но такого не бывает, отсюда абсурд. Ибо инструментальная деятельность не может потерять своей осмысленности в плане причинно-следственных связей. Если теряет, то уже целиком, а не по фрагментам. Иначе обстоит с привычными в быту видами поведения. Где-нибудь у деревни, на перекрестке дорог, можно видеть, что местные жители, проходя то место, крестятся, а если их спросить почему, то услышишь какие-нибудь неясные ответы, сводящиеся к тому, что они и сами того не знают – просто делается так издавна. Может быть, выяснится версия, будто на распутье в давние времена кого-то убили; а потом обнаружится, что сто лет назад там стояла статуя святой, которой теперь уже нет. Статуя пропала, но обычай ее пережил. Вообще в культуре повсеместно встречаются такие ситуации, когда пустые формы обычая сохраняются по инерции, но наполняются со временем новым, не тем, что раньше, смыслом. «Неинструментальный» вариант анекдота с дедушкой-железнодорожником, представленный в рассказе о перекрестке, не смешон, потому что вполне правдоподобен. У инструментального аспекта действий в области культуры есть свои непосредственные смыслы, которые подвергаются эрозии только в ходе эволюции техники, а не в ходе эволюции нравов. Несколько иначе дело обстоит, когда речь идет не о непосредственных смыслах, а об их абстрактных обобщениях, определяющих, к чему в целомприводит данная область инструментализмов. Только в этом плане и возможна их «полисемантичность».