Философский камень
Шрифт:
— Разве Господь может позволить нам истязать самих себя?
Красавица подняла на него свой взгляд больного ребенка.
— Вы несчастливы в этом доме, где царит веселье, — продолжал он. — В моем доме царит тишина. Поедемте ко мне.
Она согласилась.
Анри-Жюст потирал руки от удовольствия. Его дражайшая Жаклина, на которой он женился вскоре после несчастья с Хилзондой, громко роптала, что она в семье на втором месте после потаскушки и поповского ублюдка, а тесть, богатый негоциант из Турне, ссылаясь на жалобы дочери, медлил с приданым. И в самом деле, хотя Хилзонда не обращала на сына никакого внимания, любая погремушка, подаренная младенцу, зачатому в законном браке, вызывала ссоры между двумя женщинами. Светловолосая Жаклина отныне могла не жалеть денег на вышитые чепчики и нагрудники, а в праздники позволять своему бутузу Анри-Максимилиану ползать по нарядной скатерти, попадая ножками в блюда.
Несмотря на свое отвращение к церковным обрядам, Симон согласился, чтобы свадьба была отпразднована с некоторой даже пышностью — так неожиданно захотела Хилзонда. Но вечером, когда новобрачные удалились в супружескую спальню, он на свой лад тайно освятил их союз, преломив хлеб и испив вина вдвоем со своей избранницей. Рядом с этим человеком Хилзонда, словно потерпевшая крушение лодка, которую приливом вынесло на берег, возродилась к жизни. Ее тешило таинство дозволенных ласк,
Симон Адриансен решил взять на себя попечение о Зеноне. Но мальчонка, которого Хилзонда подтолкнула к бородатому морщинистому лицу с подрагивающей над губой бородавкой, пугливо вырвал свою руку из материнской руки, оцарапавшей ему пальцы перстнями. И удрал. Вечером его обнаружили в пекарне в глубине сада — он чуть не искусал лакея, который с хохотом извлек его из-за поленницы. Симон, потеряв надежду приручить этого волчонка, смирился с тем, чтобы оставить его во Фландрии. Тем более что присутствие сына явно усугубляло печаль Хилзонды.
Зенона прочили в священники. Для незаконнорожденного церковь была самым надежным путём к преуспеянию и почестям. К тому же неистовую жажду знаний, с ранних лет владевшую Зеноном, издержки на чернила и свечи, которые он жег до самой зари, его дядька мог простить лишь тому, кто со временем станет пастырем. Анри-Жюст отдал мальчика в учение своему шурину, Бартоломе Кампанусу, канонику церкви Святого Доната в Брюгге. Этот ученый муж, всю жизнь проведший в молитвах и корпенье над книгами, был таким кротким, что раньше времени стал казаться стариком. Он обучил мальчика латыни, начаткам греческого и алхимии, которыми владел сам, и поощрил склонность Зенона к наукам, познакомив его с «Естественной историей» Плиния. В холодном кабинете каноника мальчик спасался от громких голосов маклеров, споривших о добротности английского сукна, от плоских назиданий Анри-Жюста и от ласк горничных, лакомых до незрелого плода. Он забывал здесь унижения и убогость своего детства; книги и хозяин кабинета принимали его как взрослого. Ему нравилась эта комната, заставленная фолиантами, гусиное перо, чернильница из рога — орудия, с помощью которых добываются знания, нравилось накапливать сокровища, состоящие в сведениях о том, что рубин привозят из Индии, что сера сочетается с ртутью и цветок, именуемый на латинском языке «лилиум», по-гречески называется «кринон», а по-древнееврейски — «шошанна». Вскоре он стал замечать, что книги болтают и лгут, как люди, и каноник зачастую пространно объясняет то, чего на самом деле нет и что, следовательно, в объяснениях не нуждается.
Знакомства Зенона беспокоили родных: в эту пору он особенно охотно водил дружбу с цирюльником Яном Мейерсом, мастером на все руки, который не знал себе равных в искусстве пустить кровь и в камнесеченье, но кого подозревали в том, что он занимается расчленением трупов, и с ткачом по имени Колас Гел, распутником и бахвалом, — долгие часы, которые Зенон мог бы употребить с большей пользой для молитв и ученых занятий, он проводил с Коласом Гелом, так и эдак прилаживая блоки и кривошипы. Живой и вместе грузный великан, без счета тративший деньги, которых у него не было, слыл вельможей в глазах подмастерьев — он поил и угощал их в дни ярмарок. В этой мускулистой громаде, рыжеволосой и белокожей, таился ум фантазерский и в то же время проницательный, из тех, которым вечно надо что-нибудь совершенствовать, шлифовать, упрощать или усложнять. В городе каждый год закрывались все новые мастерские; Анри-Жюст, похваляясь, будто не закрывает свои из одного лишь христианского человеколюбия, использовал трудные времена, чтобы то и дело урезывать жалованье ткачам. Его запуганные сукноделы, счастливые уже тем, что не выброшены на улицу и колокол каждый день сзывает их на работу, жили под гнетом слухов, что мастерские вот-вот закроются, и жалостно сетовали на то, что вскоре неминуемо окажутся в толпе нищих, которые в эти тяжкие годы скитались по дорогам, пугая зажиточных горожан. Колас мечтал облегчить их труд и горькую долю с помощью механических ткацких станков, подобных тем, какие в величайшей тайне уже испытывали кое-где в Ипре, в Генте и во Франции — в Лионе. Колас видел их чертежи и описал Зенону; тот поправил цифры, увлекся схемами, и восторг Коласа перед новыми механизмами превратился в общую страсть обоих приятелей. Стоя бок о бок на коленях перед грудой железок, они без устали помогали друг другу подгонять противовесы, укреплять рычаги, привинчивать и отвинчивать сцепленные зубцами колеса; они бесконечно спорили о том, куда лучше поставить болт и каким маслом смазать ползун. Сообразительностью Зенон намного превосходил тугодума Коласа Гела, но зато в пухлых руках ремесленника была сноровка, восхищавшая ученика каноника, который впервые в жизни оторвался от книг.
— Prachtig werk, mijn zoon, prachtig werk[4], — приговаривал мастер, обняв школяра за шею своей тяжелой рукой.
Вечером после занятий Зенон тайком отправлялся к своему дружку и бросал горсть мелких камешков в окно трактира, где мастер частенько засиживался дольше чем следует. А иногда украдкой пробирался в пустой амбар, где обитал Колас со своими машинами. В огромном помещении было темно; во избежание пожара зажженную свечу ставили на стол в миску с водой, и она светилась, точно маленький маяк посреди крошечного моря. Подмастерье Томас из Диксмёйда, правая рука мастера, забавы ради карабкался, словно кошка, на шаткую груду рам и балансировал на них во мраке под самой кровлей, держа в руке фонарь или пивную кружку. Колас Тел хохотал во все горло. Присев на доску и вращая глазами, он слушал, как разглагольствует Зенон, а тот перескакивал с предмета на предмет; с «неделимых» Эпикура он перекидывался к удвоению куба, с природы золота — к доказательствам существования Бога, которые называл вздорными, — ткач только присвистывал от восхищения. А школяр в обществе этих людей в простых кожаных безрукавках находил то, что сынки знатных господ находят в обществе конюхов и псарей,— мир более грубый и свободный, нежели их собственный, ибо он бурлил на ступенях более низких, вдали от сентенций и силлогизмов; находил отрадное чередование тяжелого труда и неприхотливого досуга, запахи и тепло человеческой жизни, речь, пересыпанную бранью, намеками и прибаутками, столь же загадочную для непосвященных, как язык компаньонажей, работу, не похожую на привычное ему сидение над книгами.
Школяр полагал, что в аптеке у цирюльника и в мастерской ткача он может набраться знаний, которые подтвердят или опровергнут школьную премудрость. С Платоном и с Аристотелем он равно обходился как с обыкновенными купцами, чей товар бросают для проверки на весы. Тита Ливия он объявил болтуном, Цезарь — пусть он человек великий — уже умер. Из жизнеописаний героев Плутарха, чьими соками вместе с молоком Евангелия был вскормлен каноник Бартоломе Кампанус, мальчик извлек одно; что отвага духовная и телесная открыла им такие высоты и дали, какие добрым христианам открывают умерщвление плоти и пост, будто бы приводящие их в Царство Небесное. Для каноника божественная мудрость и ее сестра-мирянка
подкрепляли одна другую; в тот день, когда он услышал, как Зенон насмехается над благочестивыми медитациями «Сна Сципиона», он понял, что ученик его втайне отверг упования христианской веры.И однако, Зенон поступил в Богословскую школу в Льевене. Способности его вызывали удивление; новичок, могущий без подготовки выдержать диспут на любую тему, снискал величайшее уважение соучеников. Молодые бакалавры жили весело и привольно; Зенона приглашали на пирушки, но он пил одну только воду, а девицы из веселого дома пришлись ему по вкусу не более, чем утонченному гурману — блюдо из тухлого мяса. Его находили красивым, но резкий его голос отпугивал, а огонь, горевший в темных глазах, привлекал и отталкивал одновременно. О его происхождении ходили диковинные слухи — он их не опровергал. Поклонники Николая Фламеля быстро почуяли в этом зябком школяре, вечно сидевшем с книгой под навесом очага, интерес к алхимии: маленький кружок тех, кто наделен был умом более пытливым и беспокойным, нежели остальные, принял его в свое лоно. Еще до окончания семестра он стал поглядывать сверху вниз на ученых докторов, которые в подбитых мехом мантиях склонялись в столовой над полными тарелками, в тупом самодовольстве упиваясь своей тяжеловесной ученостью, и на шумных неотесанных школяров, твердо решивших набраться знаний лишь в пределах, необходимых для того, чтобы пристроиться к теплому местечку: жалкие бедняги, ум кипит в них лишь до тех пор, пока бродит молодая кровь, а она с годами поутихнет. Мало-помалу презрение это распространилось и на его друзей-кабалистов, пустоголовых фантазеров, объевшихся непопятными для них словами, которые они отрыгивали в виде готовых формул. Он с горечью убедился, что ни один из этих людей, на которых он вначале рассчитывал, пи в мыслях, ни в действиях своих не решается идти дальше него или хотя бы так же далеко, как он.
Зенон жил в чердачной каморке дома, находившегося под надзором священника; табличка, прибитая на лестнице, предписывала пансионерам являться к вечернему богослужению и под страхом наказания возбраняла приводить в дом продажных женщин и справлять нужду за пределами отхожего места. Но ни зловонные запахи, ни сажа от очага, ни крикливый голос хозяйки, ни стены, которые его предшественники разукрасили солеными латинскими шуточками и непристойными рисунками, не отвлекали от рассуждений этот ум, для которого каждый предмет в мире означал некое явление или знак. Бакалавр познал в этой каморке сомнения, искусы, победы и поражения, слезы отчаяния и радости, которые дано пережить лишь молодости — зрелый возраст не ведает их или их чурается, и сам Зенон впоследствии сохранил о них лишь смутные воспоминания. Отдавая предпочтение чувственным усладам, как можно более далеким от тех, к каким тяготеют и в коих признаются большинство мужчин, — тем, что вынуждают таиться, зачастую лгать, а иногда бросать вызов, — сей юный Давид, вступивший в единоборство со схоластическим Голиафом, решил, что обрел своего Ионафана в апатичном белокуром соученике, который, впрочем, скоро покинул своего деспотичного друга, предпочтя ему приятелей, более искушенных в попойках и игре в кости, Разрыв заставил Зенона только еще глубже погрузиться в учение. Белокурой была и золотошвейка Жанетта Фоконье, взбалмошная девица, дерзкая, как юный паж, привыкшая, что вокруг нее вечно увиваются студенты; Зенон однажды вечером вздумал приволокнуться за ней и стал осыпать ее насмешками. А так как он похвастал, что, захоти он, добьется милостей этой девицы, и притом за время более короткое, нежели потребно, чтобы проскакать на лошади от Рыночной площади до церкви Святого Петра, началась потасовка, закончившаяся битвой по всем правилам, и красотка Жанетта, желая проявить великодушие, сама подставила своему раненому оскорбителю губы, которые на языке того времени именовались вратами души. Наконец на Рождество, когда Зенон уже и думать забыл о приключении, на память о котором у него остался только шрам на лице, обольстительница лунной ночью прокралась в дом, где он жил, бесшумно поднялась по скрипучей лестнице и скользнула к нему в постель. Зенона поразило это гибкое гладкое тело, искушенное в любовной игре, эта нежная шея тихонько воркующей голубки и всплески смеха, которые девица подавляла как раз вовремя, чтобы не разбудить спавшую за стеной хозяйку. Впрочем, к радости его примешивался страх, словно у пловца, нырнувшего в освежающие, но коварные волны. В течение нескольких дней он на виду у всех бесстыдно прогуливался с этой пропащей особой, пренебрегая скучными назиданиями ректора; казалось, ему пришлась по вкусу лукавая и неуловимая сирена. Однако уже через неделю он снова с головой ушел в книги. Его осудили за то, что он ни с того ни с сего вдруг бросил девицу, которой целый семестр беззаботно жертвовал почестями «cum laude»[5], и, поскольку он выказал некоторое пренебрежение к женщинам, стали подозревать, что он знается с суккубами.
ЛЕТНИЕ ДОСУГИ
В это лето незадолго до начала августа Зенон, как и всегда, отправился на лоно природы в загородную усадьбу банкира. Это был уже не прежний загородный дом, которым Анри-Жюст искони владел в Кейпене в окрестностях Брюгге, — делец приобрел теперь между Ауденарде и Турне поместье Дранутр с его старинным барским домом, заново отстроенным после ухода французов. Дом был переделан в модном вкусе, украшен каменным цоколем и кариатидами. Толстяк Лигр все чаще скупал недвижимость, которая крикливо оповещает всех о богатстве владельца, а в случае опасности дает ему права гражданства еще в одном городе. В провинции Турне Анри-Жюст мало-помалу округлял земельные владения, принадлежащие его жене Жаклине; в окрестностях Антверпена приобрел поместье Галифор — роскошное дополнение к его торговой конторе на площади Святого Иакова, где отныне он ворочал делами вместе с Лазарусом Тухером. Главный казначей Фландрии, владелец сахарных заводов — одного в Маастрихте, другого на Канарских островах, — таможенный откупщик Зеландии, держатель монополии на поставку квасцов в прибалтийские земли, в доле с Фуггерами обеспечивающий третью часть доходов ордена Калатравы, Анри-Жюст все чаще имел дело с великими мира сего: в Мехелене правительница собственноручно подавала ему. святую воду, господин де Круа, задолжавший ему тринадцать тысяч флоринов, недавно дал согласие быть восприемником его новорожденного сына, и Анри-Жюст уже договорился с этим знатным сеньором, в какой день в его замке в Рёлксе состоятся торжества по случаю крестин. Не было никаких сомнений, что Алдегонда и Констанса, две совсем еще юные дочери прославленного дельца, будут с годами носить титулы, как уже сейчас носят шлейфы.
Поскольку суконная фабрика в Брюгге стала теперь в глазах Анри-Жюста предприятием устарелым, с которым он сам же вступал в конкуренцию, ввозя во Фландрию лионскую парчу и немецкий бархат, он открыл в деревне неподалеку от Дранутра сельские мастерские, где муниципальные ордонансы Брюгге уже ничем его не стесняли. Здесь по его приказанию были установлены десятка два механических ткацких станков, сооруженных когда-то Коласом Гелом по чертежам Зенона. Купцу взбрело на ум испытать этих работников из дерева и металла, которые не пьют, не горланят, вдесятером выполняют урок, рассчитанный на сорок человек, и не требуют прибавки жалованья под предлогом дороговизны.