Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015
Шрифт:

Еще один — постницшеанский — виток в превращениях того идейного комплекса, что был пущен в оборот Локком и Юмом, — такая реинтерпретация карательных и насильственных мер, которая допускает их применение к лицам, вовсе неповинным. Коль скоро юридические установления грешат имманетным им произволом, они могут быть повернуты как угодно, выбирая себе жертвы по усмотрению тех, кому принадлежит власть, а не отвечая на действительные пренебрежения нормой. Так революционный террор, подразумевающий дозволенность преступления, становится пореволюционным, государственным, частично или даже полностью (как в сталинизме) отрицающим понятие ненаказуемости. Лев Троцкий оправдывал в книге «Терроризм и коммунизм» (1920) принудительный (в сущности, каторжный) труд, к которому большевики обязывали обывателей, условиями Гражданской войны и господства армии и ее организационных методов в жизни страны. Что представители старого режима не защищены от физического уничтожения, Троцкий объясняет и мотивирует исторической обреченностью

буржуазии как класса на гибель. Будущее исчезновение буржуазии предвосхищается сегодняшним террором. Оно уже грянуло, будущее.

В том же 1920 г., когда Троцкий издал величальную террору, Вальтер Беньямин на-писал несравненно более глубокий текст на ту же тему («К критике насилия»), во всю казуистическую сложность которого здесь не место вдаваться. Скажу только, что для Беньямина насилие не организационная проблема, актуальная здесь и сейчас, как для Троцкого, а вечная — непреходящая постольку, поскольку человеку приходится упорядочивать мир, подчинять его себе. Государство не более чем продолжает насаждение границ мифом, отправляющим насилие над «голой жизнью». «Всеобщая стачка» Жоржа Сореля, мифологизировавшего в 1908г. насилие в виде катастрофы социальной длительности, указывает, согласно Беньямину, на пределы институционализованной власти, а не отменяет их вовсе. Такому недостаточному бунтарству д'oлжно противопоставить «божественный» террор, стирающий границы, не приносящий, а приемлющий жертвы, низвергающийся не на «голую жизнь», а на самое витальность и тем самым не навязывающий ей неравенство, то есть ради нее как таковой и осуществляемый. Революционное насилие, не озабоченное никаким правостроением, божественно по природе (возможно, Беньямин переворачивает в этой пуанте своей статьи мысль Жозефа де Местра о революции как о негативном чуде, творимом Всевышним, дабы преподнести людям ужасающий урок). Умудренный опытом карательного этатизма, выросшего из революций в Баварии, Венгрии и России, Беньямин отнимает у государства монополию на самоуправство, но ведь человек, божественно бунтующий, не может стать бытующим.

Социокультура, набравшая в 1960-х гг. и позднее силу из конфронтации с тоталитаризмом, в значительной мере вернулась к Беккариа и Годвину, сосредоточив размышления на пороках, присущих системам наказания и перевоспитания преступников. После того как судебные и псевдосудебные решения перестали различать козлищ и агнцев, своевременным было не заново позитивировать восстания против нормы, но вникнуть в разрушительность, которую таит в себе любой порядок и которую тоталитаризм доводит до более не превосходимого объема.

В «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы» (1975) Мишель Фуко воссоздал историю разных форм возмездия за преступлениe и обращения с телом делинквента. Как бы ни смягчались эти формы (не столько, впрочем, гуманизируясь, сколько экономизируясь), правосудие, по Фуко, всегда применяет закон, руководствуясь внеположным тому аргументом вроде потребности избавить общество от опасности и т. п. Стоит ли ждать исправительного эффекта от пенитенциарных учреждений, если судебное разбирательство в своей последней инстанции заведомо внесудебно? — хочет сказать нам Фуко.

По Эрвину Гоффману («Stigma. Notes of the Management of Spoiled Identity», 1963), наказание так или иначе стигматизирует «своего чужого», являет собой антитезу статусу. Хотя способы клеймения трансформируются (Гоффман историчен, как и Фуко), оно в принципе бесчеловечно, воплощая в телесной отметине разницу между теми, кто in-group, и теми, кто out-group. (Вообще говоря, стигматизация двусмысленна, что не следует упускать из виду: она бывает и престижной, статусной, как, например, в aрахаических родоплеменных союзах, члены которых маркируют свою включенность в коллектив татуировкой и раскраской тел. Более того: кто, собственно, не стигматизирован (положительно или отрицательно, как посмотреть) в обществе, расколотом модой на опережающий и отстающий контингенты?)

И последний пример в выстраиваемой серии. Заимствуя у Фуко понятие «биополитики», Джорджо Агамбен («Homo sacer», 1995) преподнес ее в качестве обязательного компонента суверенной власти, идентифицирующей себя в оппозиции к изгоям, объявляемым вне закона (их убийство не означает, что они делаются жертвами). Закон, диктуемый сувереном, значим, но не обладает значением, ибо важна сама антитеза полноправного потентата и обесправленной «голой жизни». Агамбен идет по стопам не только Фуко, но и Беньямина: биополитика, она же «танатополитика», ущербна для закона, по ту сторону которого обнаруживается им не защищенная «голая жизнь», что ставит под вопрос его всеобщность. Номос модерна — концлагерь, подводит Агамбен черту под своими соображениями.

2

Б'oльшая часть работ, попавших в мой обзор, хорошо известна историкам криминологических доктрин. Я ловлю себя на мысли, что мне легче признаться в библиотечной краже, чем в несвежести поставляемой мною информации, в, так сказать, противопервородном грехе — ведь Адам соблазнился охотой за знанием абсолютно уникальным. Повторение пройденного все же искупается тем, что оно выявило ранее не замечавшиеся узкие рамки, в которые удается вместить кажущиеся чрезвычайно разнообразными, но при ближайшем

рассмотрении группирующиеся всего лишь в трех парадигмах взгляды на преступление.

Нельзя сказать, что проанализированные (увы, скороговоркой) концепции вовсе лишены объяснительной силы и эмпирической ценности. Конечно же, Чикагская школа не конструировала фантомы, а реконструировала реальность субкультурных участков в современном мегаполисе, которые могут быть рассадниками преступности. Могут и не быть таковыми. Слабость прослеженных теорий в том, что они фундированы логико-смысловыми операциями, способностью к которым интеллект располагает сам по себе — безотносительно к логике преступления. Совпадает ли при этом начертанный наукой и философией фоторобот делинквента с его подлинным лицом или нет — дело случая, некая вероятность, которую приходится прогнозировать только приблизительно, беря в расчет, что она окажется вовсе пустой. Homo criminalis — такой же владелец сознания, как и исследователи преступности. Оно и впрямь бывает у правонарушителей не поспевающим за поступью времени, прогрессиcтски пренебрежительным к застылым без инноваций поведенческим стереотипам или вовсе выламывающимся на авангардный манер из времени как данности — прежней и настоящей. Индеец в дебрях Амазонки может в порыве недоуменного вандализма валить телеграфные столбы, как то наблюдал Клод Леви-Стросс («Печальные тропики», 1955). Борьба за извлечение сверхвыгоды из модернизации может побуждать банковский капитал к темным махинациям, а высокотехнологичные промышленные корпорации — к раздaче взяток клиентам. Революционная власть может узаконивать преследование невинных. Но ведь есть и миролюбивые «дикари», и образцово законопослушные банки, и бескровные государственные перевороты, совершаемые в обход конституции, однако затем не упраздняющие ее. Что же ДОЛЖНО вызывать преступления?

Обращение к самым последним подходам к криминогенности лишний раз подтверждает приведенную выше трехчленную схематизацию штудий этого сорта. Довольствуюсь здесь минимумом доказательств.6

Врожденная преступность опознается ныне не физиогномически, а генетически (по хромосомным аномалиям), биохимически (по активности нейромодуляторов и гормонов) и нейрологически (по деятельности амигдалы — участка мозга, ответственного за эмпатию). Методы такого рода исследований, проводимых в оснащенных новейшими приборами лабораториях, не имеют ничего общего с теми, которыми пользовался Ломброзо, но идейно перед нами все то же тянущееся из позапрошлого столетия (пред) убеждение, согласно которому преступность биодетерминирована, то есть архаична, если не забывать, что всеми историко-цивилизационными достижениями человек обязан своему дерзающему уму, Духу. Современная нейрология отрицает не только, как принято думать, свободу воли (воля-то и закрeпощает нас на объекте желания, сказал бы Шопенгауэр), но и (что тревожнее) творческую потенцию интеллекта, остающегося без перспективы на будущее.

Выводимость преступности из наступления современности на прошлое зачаровывает Филипа Зимбардо (Philip Zimbardo). В книге «Люциферов эффект» («The Lucifer Effect — Understanding How Good People Turn Evil», 2007) он разрабатывает концепцию ситуативного зла: в дурных обстоятельствах даже добронравный индивид принужден перешагивать порог, предписанный нормой (Зимбардо ссылается на «Стэнфордский тюремный эксперимент», в котором часть студентов разыгрывала роли заключенных, а часть — надзирателей, не удержавшихся от скатывания к жестокости). Зимбардо идет дальше Чикагской школы, не удовлетворяясь ее урбанизмом, толкуя места преступных действий обобщенно. Тем не менее ее традиция в «Люциферовом эффекте» явно присутствует: преступление разыгрывается под влиянием обновившегося контекста («среда заедает», как говорилось когда-то).

На Беньямина ориентируется не только Агамбен, но и Славой Жижек («О насилии», 2008), по мнению которого системное давление на человека не предоставляет ему более в сегодняшней глобализовавшейся, снимающей дифференциации социальности лазейку для ускользания от принуждения к службе во имя такого подневольного строя жизни. Соревнование в современном мире нацеливается не столько на выигрыш в борьбе достойных соперников, сколько на причинение вреда противнику. Только солидарность людей в их универсальной негативности (в неадекватности каждого себе), а отнюдь не иллюзорная установка либерализма способна быть противовесом вредоносному обществу (как бы аналогу тоталитарного государства). Жижек исправляет Беньямина: «Большой Другой», предполагаемый всесокрушительным «божественным насилием», исчез сейчас. В наши дни оно будет актом тех (одиночек, народа), кто не страшится убийства без жертво-приношения. «Homo sacer» мутирует у Жижека, перевоплощаясь из изгоя в того, кто был сувереном у Агамбена. Почему бы радикалу Жижеку не задуматься над тем, что глобализму свойствен также (и, быть может, в первую очередь) антагонизм двух — народившейся и традиционной — систем? Противодействуют, с одной стороны, корпорации, посягающие на покорение целой планеты, а с другой — национальные государства с их локально значимым законодательством. Эта схватка разрешима не революционным, а рутинно-юридическим образом — либо на судебных процессах, умеряющих претензии капитала, либо по-средством уступительных изменений, корректирующих местную правовую практику в пользу монополий.

Поделиться с друзьями: