Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015
Шрифт:

Короткая статья не дает возможности говорить о том, как конкретно онтогенез в обратной последовательности выражает себя в филогенезе. Интересующегося этим читателя я отсылаю к моей, уже упомянутой, «Психодиахронологике». Попытки опознать в отдельных эпохах логоистории преобладание того или иного склада души предпринимались начиная с пионерской в этом плане книги «Вырождение» (1892), в которой Макс Нордау обрисовал fin de si`ecle как время истериков, и продолжались затем в трудах Франкфуртской школы, исследовавшей «авторитарный характер», ответственный за тоталитаризм (например, в «Бегстве от свободы» (1941) Эриха Фромма), и в диагнозах, поставленных посттоталитарной социокультуре — шизоидной с точки зрения одних мыслителей (так думали Делёз и Гваттари в цитированном выше сочинении) и нарциссистской — по мнению других (Кристофер Лэш, «Культура нарциссизма», 1979).

Как бы ни были тесны размеры статьи, нельзя не сказать в заключение хотя бы несколько слов о проблеме, поднятой Фрейдом в его книге о Моисее. Отдадим должное Фрейду: при всей недостоверности его взглядов на «первобытную орду» он не не ошибался в том, что мыслил психику национального тела по аналогии с индивидуальной. Примордиальную группу сплачивает (сверх кровного родства — еще биологического интегративного фактора) ее отказ

отдавать умерших природе, непризнание за биофизическим универсумом его смертоносности для людского сообщества. Эта неуступчивость реализуется в культе предков и захоронений, создающем коллективную память. [21] Ее назначение — охранять групповую психику от травм, ее продукт — собирательный субъект, имеющий однозначно идентифицирующую его инстанцию в прошлом. Сконструированное таким способом защитное устройство дает сбой, когда отношение сообщества к прошлому оказывается по каким-либо причинам дисконтинуальным. Если закрыть глаза на поверхностную пестроту исторических происшествий, то по большому счету таких причин всего две. Доступ к «дорогим могилам» затрудняется либо из-за того, что коллектив разъединяется (ни одна из соперничающих его частей не вправе считать предков только своей собственностью), либо из-за того, что коллективная память деактуализуется под гнетом катастрофического настоящего. Гражданская война и нашествие иноплеменников — самые яркие, хотя и не единственные, примеры к двум классам событий, которые расстраивают преемство.

21

Продолжение рода более или менее автоматично; родословные не разумеются сами собой и становятся пер­вым социокультурным достижением.

И тот собирательный субъект, которому приходится вступать в состязание пусть с собственным, но все же Другим, и тем более тот, что терпит поражение от чужеземных поработителей, душевно ранится извне. Если логоистория, обслуживанием которой занят человек как таковой, отражает в своем протекании внутренне кризисное становление индивидуальной души, то историей народов распоряжаются экзогенные травмы. Национальная специфика контингентна. Этнические судьбы программируются вольным раскладом обстоятельств.

Так или иначе нарушенное почитание предков должно переоформиться, чтобы коллектив мог восстановить самотождественность и вместе с ней душевный покой. Возмещение травм, наносимых собирательному субъекту, происходит в сугубо мыслительном пространстве. Тогда как захоронение прикрепляет пекущегося о нем потомка к конкретному месту, компенсация оборванной связи с подобного рода монументами детерриториализует коллективную память, которая отсчитывается теперь от того, что продиктовало ей ставшее суверенным воображение. Так взамен культа предков в действие приводится традиция — идейное наследование, не укорененное в реальном пространстве. Именно традиции делают возможным пeреход от изначальной групповой жизни к национальной (в первых проявлениях — племенной), этнически специфицируют сообщества. Всякий раз, когда национальный союз, выросший из кровного, попадает в стрессовую ситуацию, он снова и снова запускает в работу генеративный механизм, продуктом которого будет longue dur'ee — мировоззренческое преемство. Вот пример из этого ряда. Своеобразие русских во многом определяется их отзывчивостью на идеологию неофициального (не санкционированного правящими элитами) пассеизма и консерватизма, манифестирующуюся то в ересях XIV—XV вв. (монахи-в-миру, «стригольники» на языческий манер исповедовались земле), то в старообрядчестве, преследовавшемся огосударствленной церковью, то в антипетровском славянофильстве романтической поры, то в литературных и публицистических текстах подвергнутого гонениям Александра Солженицына, то теперь в националистических обертонах, звучащих в политических заявлениях Алексея Навального. Исходный пункт этой гомологии — поражение Киевской Руси от татаро-монгольских войск, обнаружившее бессилие локальной власти — как светской, так и духовной (попы молились за здравие ордынского царя), и компенсационно оживившее дохристианскую социокультуру: народные верования и языческий фольклор (в былевом эпосе русские берут верх над татарами — имагинация изменяет положение вещей в свою пользу).

Как плод воображения никакая одиночная традиция не имеет императивной мощи — не может притязать на монополию в национальной психике. Этническая память представляет собой композицию из многих идеологических линий. [22] Возможно, политрадиционность отличает национальные образования от проще организованных племенных. Я оставлю этот вопрос (как, к сожалению, и многие другие) без аргументированного ответа. Понятие травмы столь фундаментально, что его обсуждение открывает ходы в самые разные области социокультуры и ее истории. Во всей своей фундаментальности оно еще не было пока по достоинству оценено философией и науками о Духе (которым не обойтись без исследования души).

22

С какими иными традициями переплетается в восточнославянском ареале неофициальный пассеизм, я по­пытался проследить в книге «О древнерусской культуре, русской национальной специфике и логике ис­тории» (Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 28. Wien, 1991). C. 169—192.

Приключения на краю ума 

Опубликовано в журнале:Звезда 2015, 2

1

Считается, что человек далеко не в полной мере использует производственные мощно-сти головного мозга, скомпанованного из многих миллиардов нервных клеток. Прав-да, никто толком не знает, на сколько процентов задействовано в норме наше це-ре-бральное хозяйство — на двадцать, на десять или всего-навсего на пять? Ответ на вопрос, почему про-стаивает высокотехнологичное оборудование, купленное дорогой ценой того дли-тель-ного развития, которому подверглась рефлексирующая материя, кажется иссле-до-ва-телям легкой добычей: потому что жизненная рутина не требует от нас, как правило, на-пряженной мыслительной работы. Теоретический ум винит то, что ему противо-по-лож-но, — практику, вынося тем самым свой вердикт машинально, без большой затраты сил и ли-шний раз подтверждая, что у мозга всегда есть непочатый резерв. Ведь то, что на-зыва-ет-ся «жизненным миром», создано человеком и входит в состав социо-куль-ту-ры. В ней то и дело происходят возмущения, но в своих повседневных проявлениях

она ско-рее инертна, чем неожиданна. Сказанное означает, что мозг, впадающий в автоматизм, скупо расходующий энергию, когда дело касается бытовых нужд, сам себе — в собственных творениях — ставит препоны. Нам постольку неизвестно точно, какая часть на-ших умственных спо-собно-стей лежит под спудом, поскольку мы не ведаем, как и за-чем мы ог-раничиваем себя — свое со-знание и свою поведенческую активность. Весьма ве-ро-ят-но, что человек испы-ты-вает нехватку свободы, лишь отзываясь на недоста-то-чную за-гру-женность интел-лек-ту-альной ап-паратуры, которой он снабжен. Свобода тог-да есть осоз-нанная цель того су-щества, каковое теряется в догадках о том, почему ему при-хо-дится за-гонять себя во вся-чес-кие рамочные конструкции.

Я попытаюсь разобраться в том, что такое несвобода и как она преодолевается или не преодолевается, подходя к проблеме с разных сторон в ряде статей. Перед тем как за-няться этим, нужно прояснить понятие границы — главное из тех, кото-ры-ми мне пред-сто-ит оперировать. Оно — очевидность для эмпирически настроенного позна-ния, но пло-хо поддается окончательному — отвлеченному от частных случаев — опреде-ле-нию (пос-лед-ний предел всегда убегает от нас, утверждал Жак Деррида, тайно пере-но-ся на смы-с-ло-вой универсум космологическую модель, в соответствии с которой вселен-ная расши-ря-ется, то есть и имеет границу, и не имеет ее). Ссылка на личный опыт помо-жет мне из-ба-вить-ся от умозрительных затруднений.

В отличие от многих моих друзей и знакомых, пустившихся в эмиграцию из России, я покинул страну, оставаясь советским гражданином, что давало мне редкое в те времена (речь идет о первой половине 1980-х гг.) право регулярно наведываться на родину. По-чти каждое пересечение для многих неприступного рубежа сопровождалось каким-ни-будь не-пред-виденным событием на таможне или у погранбудки, просящимся к из-ло-же-нию. Мне есть что рассказать, если бы я хотел засвидетельствовать истинность лот-ма-новской теории повествования, связав-шей сюжетообразование с размыканием гра-ниц. Мое намерение заключается, однако, в том, чтобы приблизиться не к эстети-чес-ко-му, а к философскому смыслу границы. Лите-ра-туроцентричная отчизна не открыла мне его. Он представился мне более или менее различимым пос-ле одной из поездок в Из-ра-иль — на конференцию, неофициально приуроченную к шестидеся-ти-летию Д. М. Сегала.

О самой конференции, состоявшейся весной 1998 г., читатель, если пожелает, полу-чит сведения из изящной «виньетки» А. К. Жолковского «В тисках формы». Мне же важно сообщить, что я отправился в Израиль не только для того, чтобы чествовать Ди-му, но и с некоей миссией не научного и не юбилейного характера. Незадолго до того там побывал художник Игорь Захаров-Росс, попросивший меня привезти ему в Мюн-хен картину, написанную в Тель-Авиве и почему-то в этом городе застрявшую. Чтобы от-ветить на мой вопрос: «Велика ли вещь?» — жена Игоря, Аллочка, всплеснула было ру-ками, но потом свела их так, что в промежутке между ладонями не уместилось бы ни-чего крупнее портмоне. Наглядный образ рассеял поднимавшуюся со дна моей души тре-вогу, хотя я твердо знал, что Игорь никогда не был замечен в изготовлении мини-а-тюр. Остенсивные определения не самые правдивые из всех (в этом Кант заблуждался), но они, бесспорно, самые успокоительные.

В Иерусалиме Дима разместил гостей в очень дорогой гостинице, где до нас оста-навливался — ни много ни мало — Деррида (может быть, даже как раз в тех прос-тор-ных покоях, ко-торые достались мне, но если и нет, он все равно был незримо рядом, при-сут-ствуя-в-отсутствии, по слову его «Грамматологии»). Когда наступил час доставки картины в гостиницу из Тель-Авива, я вышел в холл, встретил Б. А. Успенского и раз-го-вори-лся с ним, среди прочего посвятив его в суть моего задания. Мизансцена была та-ко-ва: я стоял спиной к входу, а Борис Андреевич — ли-цом. Хо-тя Борис Андреевич не силь-но старше меня, я отношусь к нему (прошедшему вы-у-чку — клянусь! — у самого Ель-мс-ле-ва) примерно как зау-ряд-ный ангел к шестикры-ло-му се-рaфиму. Но тут мой пиетет дал тре-щину, потому что Борис Андреевич, вдруг прер-вав бе-седу на по-лу-фразе, начал с де-мо-нически-глубоким захлебыванием хохотать противно тому, что ожидаешь от выс-ше-го по ангельскому чину. Я оглянулся на вход и увидел тща-тельно за-па-ко-ван-ное по-лот-но, проталкиваемое в двери несколькими людь-ми. Кар-ти-на была двух метров высо-той и трех в длину.

В Тель-Авивском аэропорту девушка из таможни постаралась не удивиться, окинув дол-гим ломаным взгля-дом мой крупногабаритный багаж. Дежурным голосом она рас-пра-шивала, как во-дит-ся, о том, не оставлял ли я вещи без присмотра, в какой гостинице про-живал, а также о том, у ко-го в Из-ра-и-ле хранилась картина. Я назвал имя, вызвавшее, по-хоже, ува-жи-тельную ре-ак-цию. Ме-ня вот-вот должны были пропустить к самолету. «А что там изо-бражено?», — по-любопытствовала девушка, чтобы завершить диалог. Я чест-но и, как вы-яснилось, глупо приз-нал-ся, что не ведаю того. Работы Игоря отнюдь не стра-дали мо-но-тематизмом. Ока-за-лось, что незнание — роковой поворотный пункт не только в клас-си-ческой трагедии вро-де «Эди-па-царя», но и в повседневном обиходе. По ли-цу де-ву-шки, до сего момента без-мя-те-ж-ному, пробежала тень недоверия, или, что то же самое, от-ветственной мысли. Был выз-ван начальник — молодой человек в белой ру-ба-шке с рас-пах-нутым воротом, как будто сошедший с плакатов эпохи хрущевской от-те-пе-ли, запе-ча-тлевавших комсо-мо-льцев-энтузиастов. Разве что смоль его волос была не со-всем от-ту-да. Дальнейшим рас-про-сам не виделось конца. Их подоплеку нельзя было наз-вать безнадежно абсурдной: раз мне не -известно, что за живопись я везу с собой, зна-чит, под упа-ков-кой из толстой бу-ма-ги мо-жет скрываться что угодно, а неопреде-лен-ность — худшая из опасностей, имен-но та, ко-торую нельзя предупредить. В разгар сло-во-обмена, посте-пен-но принявшего ис-кусст-во-ведческую направленность и сосредото-чив-шегося в основ-ном на живописной ма-нере Иго-ря, к нам примкнула сотрудница аэро-порта, которая при-нялась с хорошо зна-комой мне по прежним годам диссидент-с-кой ядовитостью поз-д-несоветского образца ругать израильские спец-служ-бы за из-лиш-нюю придирчивость. Оттепельный комсомолец, кажется, испытал под напором упреков нелов-кость — он, впрочем, и сам был смущен тем, что ему приходится по чиновничьему дол-гу на-ру-шать святую су-верен-ность художе-ст-венного творчества в бесцеремонной по-пыт-ке про-ник-нуть в одну из его тайн. Пришедшее ему на ум реше-ние было явно наве-я-но историями о гордиевом уз-ле и Ко-лум-бовом яйце. С моего позволения он проткнул пальцем оберточную бума-гу в двух местах внушительного прямоугольника — в левом нижнем и в пра-вом верхнем его углах и, довольствовавшись осторожным прикоснове-ни-ем к слою крас-ки, дал добро на про-ход через гра-ни-цу.

Поделиться с друзьями: