Фима. Третье состояние
Шрифт:
Фима принялся рыться в своей развешанной перед камином одежде, пытаясь отыскать таблетки от изжоги.
– Положение твое несколько… приниженное, – злорадствуя над собой, повторил он слова Теда. И затем слова Яэль: – Ну и болван же ты.
Спустя двадцать минут появилась Нина – с мокрыми волосами, благоухающая, в коричневом домашнем халате, готовая к примирению и сочувствию. Одежда мужа валялась в полном беспорядке на ковре; огонь в камине почти догорел; комнатные туфли, отороченные мехом, что Ури привез из Португалии, обнаружились у входной двери. Фимы не было. Нина отметила, что виски он выпил, но про книгу о профессоре Лейбовиче забыл, как забыл и один из своих носков, так и оставшийся висеть напротив огня, который в этот миг как раз вспыхнул из самых последних сил и погас. Нина собрала одежду, комнатные туфли, убрала стакан и миску из-под супа, забытый носок, расправила уголок ковра, ее тонкие, точеные пальцы китайской девочки отыскали сигарету.
Она сморгнула слезы и улыбнулась.
7. Тощим кулаком
В четверть седьмого утра он записал в свою коричневую книгу снов все, что случилось с ним ночью. Альбом “Иерусалим в ивритской поэзии”, положенный на согнутые колени, служил столешницей. Дату написал, как всегда, словами, а не цифрами.
Бушевала война. Место было похоже на Голанские высоты, только более засушливое. Фантастический лунный ландшафт.
И еще записал Фима:
Постельное белье уже попахивает. Сегодня надо отнести узел с бельем в прачечную. После сна осталась тоска по тем пустынным горам и странному серому свету, а особенно – по звону колокола, разносившемуся эхом по вади, с долгими перерывами между ударами, как будто долетали они до меня из необозримой дали.
8. Разногласия относительно индусов: кто они
В десять утра Фима стоял у окна, считая дождевые капли, и вдруг увидел Баруха Номберга, который расплачивался с таксистом. Элегантный, в костюме, с галстуком-бабочкой, с седой бородкой клинышком, загибающейся вперед, словно кривой турецкий кинжал. В свои восемьдесят два года он уверенно управлял косметической фабрикой, которую основал в Иерусалиме еще в тридцатые годы.
Отец Фимы склонился к окошку машины – по всей видимости, что-то рассказывал водителю. Седые волосы трепал ветерок, шляпу он держал в левой руке, а трость с серебряным набалдашником – в правой. Фима точно знал, что старик не торгуется и не дожидается сдачи, он просто заканчивает историю, которую начал рассказывать в дороге. Вот уже пятьдесят лет Барух вел для иерусалимских таксистов семинар, одаряя их хасидскими притчами и благочестивыми байками. Рассказчик он был неутомимый и никогда не изменял своему правилу: растолковать каждую притчу или байку, указав, в чем ее поучительный смысл. Рассказав анекдот, на закуску он обязательно указывал, в чем именно его соль, ключевое словцо. Бывало, не зная удержу, растолковывал собеседнику, где подлинная соль, а где – мнимая. Его разъяснение анекдотов частенько вызывало у слушателей взрывы бурного смеха, и этот смех вдохновлял старика на новые анекдоты и их вдумчивый анализ. Он считал, что большинство людей не способны уловить соль и его миссия – открыть им глаза. В юности Барух Номберг бежал от большевиков из родного Харькова, изучал химию в Праге, прибыл в Иерусалим и начал производить губную помаду и пудру в маленькой домашней лаборатории. Из этой лаборатории выросла процветающая косметическая фабрика. Старик был щеголем, любил поболтать. Он вдовствовал уже несколько десятков лет, но его окружали подруги, сопровождая во время выходов в свет. В Иерусалиме многие полагали, что женщины тянутся к нему только ради его денег. Фима считал иначе: отец, при всей его шумливости, был человеком хорошим и щедрым. Все годы старик поддерживал финансово любое мероприятие, которое считал справедливым, которое трогало его сердце. Он был членом огромного числа комитетов, комиссий, фондов, рабочих групп и ассоциаций. Постоянный участник кампаний по сбору средств в пользу бездомных, для новых репатриантов, для обеспечения нуждающихся больных, которым требуется сложная операция за пределами страны, для выкупа у арабов земель в Иудее и Самарии, для издания “Книг памяти” еврейских общин, уничтоженных в огне Холокоста, для реставрации исторических развалин, для создания детских яслей для брошенных детей и убежищ для женщин с трудной судьбой. Он поддерживал артистов и художников, не имевших средств, поддерживал тех, кто требовал прекратить опыты над животными в лабораториях, помогал в приобретении инвалидных колясок, участвовал в акциях по охране окружающей среды. Не видел никаких противоречий в том, что, жертвуя средства для традиционного еврейского образования, он в то же время финансировал деятельность комитета, боровшегося с религиозным засильем. Выделял стипендии студентам из национальных меньшинств – арабам, друзам, черкесам, помогал жертвам насилия, содействовал реабилитации отсидевших свое преступников. В финансирование старик вкладывал вполне разумные средства, но все вместе наверняка съедало и половину дохода от косметической фабрики, и все его свободное время. Вдобавок имелась у него сильнейшая страсть – крючкотворство, чуть ли не на грани обсессии: составляя и подписывая любые договоры, он углублялся в мельчайшие детали и подробности, касалось ли дело приобретения химикатов или продажи старого оборудования; он привлекал целую армию адвокатов, консультантов, аудиторов, стремясь закрыть всякую брешь, предусмотреть любой промах, способный нанести ущерб. Юридические документы, нотариально заверенные бумаги, листы меморандумов предварительных переговоров – все это вызывало в нем радостный азарт, граничащий с возбуждением артиста перед выходом на сцену.
Немногое свое свободное время он проводил в женском обществе. Даже теперь, перевалив за восьмидесятилетний рубеж, он все еще любил посидеть в кафе. И летом и зимой одевался он в элегантные костюмы, с непременным
галстуком-бабочкой, треугольник шелкового платка выглядывает из нагрудного кармана пиджака, словно островок снега в знойный день, манжеты рубашки стянуты серебряными запонками, перстень с драгоценным камнем поблескивает на мизинце, клинышек белой бородки торчит вперед перстом указующим, резная трость с серебряным набалдашником покоится меж колен, шляпа лежит на столе. Старец, начищенный до блеска, всегда в компании элегантной разведенной женщины или хорошо сохранившейся вдовы, все его спутницы – образованные уроженки Европы, с утонченными манерами, пятидесяти пяти – шестидесяти лет. Случалось, что он сидел за своим постоянным столиком в кафе в обществе двух или трех дам, угощал их штруделем с эспрессо, а перед ним стоял стаканчик превосходного ликера и вазочка с фруктами.Такси отъехало, и старик помахал вслед машине шляпой, как всегда делал при расставании. Был он человеком сентиментальным, к каждому расставанию относился так, словно расставался навсегда. Фима спустился по лестнице. Издали ему казалось, что он слышит, как отец напевает себе под нос хасидскую мелодию – “я-ба-бам”. Оставаясь один, старик без перерыва напевал это “я-ба-бам”. Фима иногда спрашивал себя: а не издает ли отец эти звуки и во сне – мерный теплый напев, рвущийся из какого-то внутреннего источника. Будто тело отца слишком мало, чтобы вместить мелодию. Или будто от старости появились в нем микроскопические трещины, и через них просачивается эта нутряная отцовская песенка. Уже на лестнице Фима ощутил особый, знакомый с младенчества запах, который смог бы распознать в любой толпе, – одеколон, смешанный с душком закрытых комнат, старинной мебели, рыбных блюд, вареной моркови, пуховых одеял и едва уловимым букетом сладкого ликера.
Когда отец и сын обменялись легкими, поспешными объятиями, это отцовское благоухание, этот дух Восточной Европы, как считал Фима, вызвал в нем отвращение и одновременно стыд за него и за вечную свою привычку провоцировать отца, развенчав какой-нибудь его святой принцип, вскрыв раздражающее противоречие в его мировоззрении; хоть чуть-чуть, но вывести его из себя.
– Ну, – начал отец, дыша с присвистом после подъема по лестнице, – так что же расскажет мне сегодня мой господин профессор? Явился ли уже Избавитель Сиона? Переполнились ли сердца арабов любовью к нам?
– Привет, Барух, – сдержанно ответил Фима.
– Здравствуй, мой дорогой.
– Что нового? Спина еще болит?
– Спина, – повторил старик. – К нашему счастью, спине на роду написано всегда находиться сзади.
И спина еще там – а я уже здесь. Никогда она не догонит меня. А если, не приведи Господь, догонит – я повернусь к ней спиной. А вот дыхания мне не хватает. Как и настроения. Нынче все наоборот: теперь я гонюсь за хорошим настроением, а не оно за мной. А чем занят герр Эфраим в эти жуткие дни? Продолжает ли он исправлять мир, дабы приблизился тот к Царствию Небесному?
– Нет новостей, – сказал Фима и, принимая из рук отца трость и шляпу, добавил: – Ничего нового. Только государство разлагается.
Старик пожал плечами:
– Эти надгробные речи я слышу уже пятьдесят лет, мол, государство такое, государство сякое, но те, кто нас хоронил, уже давно спят в земле сырой, и уста их прахом забиты, а государство наше все сильнее и сильнее. Наперекор им. Чем больше страданий причиняют они, тем прекрасней наша страна. Не перебивай меня, Эфраим. Позволь рассказать тебе прелестную историю. У нас, в Харькове, во время революции, устроенной Лениным, какой-то глупый анархист ночью написал на стене церкви: “Бог умер”. И подпись: “Ницше”. Он имел в виду безумного философа. Но следующей ночью явился еще больший умник и написал: “Ницше умер”. И подпись: “Бог”. Минутку, я еще не закончил, позволь мне объяснить, в чем же соль этого рассказа, а тем временем поставь-ка чайник и нацеди отцу своему капельку “куантро”, который я принес тебе на прошлой неделе. Между прочим, пришло время побелить твои руины, Фимочка. Дабы злые духи не завладели ими. Ты пригласи маляров, а счет за работу пришли мне. На чем же мы остановились? Стакан чая. Ваш Ницше – один из созидателей этой современной пагубной скверны. Мерзейшей мерзости. Вот расскажу-ка тебе историю о том, что случилось, когда Ницше и раби Нахман Крохмаль, историк и философ, ехали вместе поездом в Вену.
По своему обычаю, отец настоял на дополнительных пояснениях, особо отметил, где тут собака зарыта. Фима разразился смехом, потому что, в противовес притче, отцовские комментарии были остроумными и веселыми. Отец, со своей стороны, порадовался смеху Фимы, всегда доставлявшему старику огромное удовольствие, и он тут же решил поведать еще один анекдот о железнодорожном путешествии, на сей раз – молодоженов в их медовый месяц, которым понадобилась помощь контролера.
– Смекаешь, Эфраим, в чем же подлинная соль? Не в поведении невесты, а именно в том, что недотепа-жених оказался невезучим. Истинный недотепа, шлимазл.
Фима произнес про себя слова, услышанные вчера от доктора Эйтана: “Я бы повесил обоих”.
А отец продолжал:
– А еще у нас про растяпу говорили “шлумиэль”. А знаешь ли, Эфраим, чем недотепа отличается от растяпы? Чем шлимазл отличается от шлумиэля? Шлумиэль – это тот, кто всегда проливает горячий чай на брюки шлимазла. Но за этим анекдотом кроется некая тайна, весьма глубокая: эта парочка, шлумиэль и шлимазл, бессмертны. Рука об руку шествуют они из страны в страну, из столетия в столетие, из рассказа в рассказ. Как Каин и Авель. Как Иаков и Исав. Как Раскольников и Свидригайлов. Как наши Рабин и Перес [12] . И, кто знает, быть может, как Бог и Ницше. И уж если мы затронули тему железных дорог, то расскажу тебе одну правдивую историю. Однажды генеральный директор Израильской железной дороги отправился на Всемирный съезд управляющих железными дорогами. Вот такая себе конференция (это слово старик произнес по-русски). “И отворил Господь уста ослицы”, как сказано в Священном Писании, и наш балабол, взгромоздившись на сцену, все говорит и говорит без умолку. Никак не согнать его с трибуны. И тогда управляющий железными дорогами Америки, которому все это надоело, поднимает руку и задает вопрос: “При всем нашем уважении, простите меня, господин Рабинович, но какова общая протяженность железнодорожных линий Израиля, что вы позволяете себе говорить столь долго?” Ну, наш делегат не растерялся и с помощью Всемогущего, дающего разумение даже простому тетереву, ответил: “Длину наших дорог я не вспомню сейчас точно, уважаемый мистер Смит, но вот ширина железнодорожных путей у нас абсолютно такая же, как и у вас”. Между прочим, эту историю я однажды слышал от одного глупого еврея, вставившего сюда Россию вместо Америки, и этим он ухитрился совершенно испортить соль рассказа, потому что в России ширина железных дорог отличается от нашей, отличается от принятой во всем мире. А почему? А вот так! Пусть будет. Всем назло. Для того чтобы Наполеон Бонапарт, если вздумает вернуться в Россию, не сумел прокатиться в своих вагонах до самой Москвы.
12
Ицхак Рабин (1922–1995) – премьер-министр Израиля (1974–1977 и 1992–1995)» был убит в 1995 г. студентом-евреем за то, что подписал в 1993 г. “Соглашения в Осло”, в результате чего была создана Палестинская автономия. Шимон Перес (1923–2016) – премьер-министр Израиля (1984–1986), в правительстве Рабина занимал пост министра иностранных дел. Рабин и Перес были извечными соперниками за лидерство внутри своей Партии труда. Оба стали лауреатами Нобелевской премии.