Флегетон
Шрифт:
Несколько дней мы отдыхали, приходя в себя после рейда. Ненадолго по пути в Каховку к нам заехал Яков Александрович, поблагодарил за привезенные документы и добавил, что действия повстанцев и наш поход, судя по всему, дней на десять задержали наступление красных. Но теперь за Днепром снова собираются орды, и со дня на день следует ожидать удара. Мы спросили о положении на других участках фронта, и Яков Александрович поведал, что красный таран пробил польскую оборону, Тухачевский уже на пути к Варшаве, а в Северной Таврии мы завязли у Александровска. Про Южный Донбасс командующий и говорить не стал, только рукой махнул. Похоже, время легких успехов миновало, и красные начали неторопливо обкладывать наши корпуса с трех сторон,
Хватило нас на три месяца.
Генерал Витковский обещает отпустить меня через два дня в Истанбул. Хорошо бы, чтоб за мной не увязались какие-нибудь любознательные юнкера. Впрочем, генерал Ноги, судя по всему, потерял ко мне всякий интерес. То ли догадался, наконец, что я не связан с «чекой», то ли просто поговорил с нашим полковником-эскулапом и понял, что меня уже можно не опасаться.
22 июня.
Поручик Усвятский попросил подсказать ему достойное завершение его великого романа об отважных героях и непобедимых борцах с гидрой большевизма капитане Морозове и поручике Дроздове. Я предложил, чтобы господа офицеры пристрелили подлеца Бронштейна, а Ульянова-Бланка сунули в мешок и приволокли прямо на Голое Поле. А чтоб это не выглядело неправдоподобным, перенести заключительное действие в будущее, год этак 1923-й. Поручик Усвятский обещал подумать. Думать ему следует быстро, поскольку редакционная коллегия нашей славной газеты уже наполовину разъехалась, и скоро из его читателей в Голом Поле останемся лишь мы с генералом Туркулом, Пальма и Фельдфебель. Впрочем, последнего можно в расчет не принимать.
Антон Васильевич намекнул, что мой почерк становится совсем неразборчивым. В этом следует винить не меня, а все ту же правую руку, которая чем дальше, тем больше берет пример с левой. Придется писать крупными буквами, благо поручик Усвятский закупил достаточно бумаги. Антон Васильевич также советует зайти в Истанбуле к швейцарскому светилу и попросить что-нибудь более толковое, чем прописанные им микстуры. Стоит ли? Настроение и так невеселое, а визит к светилу вряд ли его улучшит.
Эти несколько дней в Дмитриевке я вел записи регулярно, но, насколько можно судить, ничего особенного не произошло. Мы выспались, привели себя в порядок и занялись привычными делами. Поручик Усвятский вновь сколотил преферансную команду, прапорщик Немно помогал мне осваивать тонкости верховой езды, прапорщик же Геренис, вновь найдя общий язык с нашей сестрой милосердия, тоже не мог пожаловаться на излишнюю скуку.
Через два дня после возвращения в село, то есть 1 августа, вестовой позвал меня к штабс-капитану Докутовичу. Тот выглядел несколько растерянным и, забыв даже предложить мне присесть, принялся жаловаться на нашу пленницу. Разговор с красной валькирией у него явно не получился, и штабс-капитан, заявив, что она определенно ненормальная, предложил сдать оную девицу в контрразведку.
Я попытался разобраться. Ненормальных обычно сдают не в контрразведку, а в другое учреждение. Если же она нормальная, то сдавать ее нашим костоломам тем более не следует. Гуманнее было бы сразу ее расстрелять.
В ответ штабс-капитан предложил мне самому с ней побеседовать. Я согласился, и через минуту в хату привели ту самую юную большевичку. Только теперь я имел возможность поглядеть на нее при свете дня и в более-менее спокойной обстановке. Спокойной, конечно, для меня, а не для нее.
Переодетая Галиной, валькирия без комиссарской кожанки выглядела совсем мирно. Обыкновенная девчонка лет четырнадцати, очень симпатичная, черноглазая и черноволосая, прямо пара прапорщику Немно. Ольга, признаться, смотрелась бы на ее фоне бледновато. И не только потому, что была блондинкой.
Я предложил валькирии сесть и представился. В ответ последовало молчание,
мне же оставалось предположить вслух, что она попросту боится назвать свое имя. Не иначе, ее зовут Пестимея. Девчонка вздернулась и заявила, что ее имя не Пестимея, что зовут ее иначе, и она ничего не боится.Имя она назвала, но записывать его не стану. И не так важно, почему.
Нет, важно!
Судьба иногда балует странными совпадениями. Точно так же зовут мою дочь, которую я видел только раз в жизни и которую, очевидно, мне уже никогда не увидеть. Сначала мешала моя бывшая супруга. Потом – война. В прошлом году ей должно было исполниться десять лет.
Не знаю, что можно прочесть на моем лице, но валькирия вдруг вполне нормальным голосом поинтересовалась, что это со мной. Я поспешил заверить, что со мной все в полном порядке, и попросил разрешения закурить.
Мы давно уже перешли на махорку, и покуда я крутил «козью ногу», вполне взял себя в руки. Итак, ее имя я знаю. Отчества спрашивать не стал – оно могло тоже совпасть, а это был бы явный перебор.
Я решил узнать, чем это наша пленница так допекла штабс-капитана Докутовича – не иначе, цитатами из «Капитала».
Все оказалось значительно хуже. Докутович, вообразив себя Ушинским, принялся откровенничать, вспомнив среди прочего о своей семье. Валькирия поспешила заверить штабс-капитана, что она это запомнит и по возможности побеспокоится, чтобы «чека» занялась не одним Докутовичем, но и всеми его чадами с домочадцами. А если ее расстреляют, в чем валькирия была явно уверена, то в Совдепии найдутся те, кто разберется со всеми белыми офицерами и их семьями.
Ну что тут ответишь? Я лишь заметил, что мы не воюем с юными девицами. Даже с теми, кто состоит в коммунистическом союзе молодежи.
Валькирия возмутилась и заявила, что это неправда. Она на войне уже год и видела, что проклятые белые гады делают с пленными. И не только с мужчинами.
Пока юная большевичка обличала белых гадов, я думал о том, во сколько же лет она пошла на фронт. Не иначе, лет в тринадцать. И пошла, конечно же, добровольно.
Между тем, красная валькирия успела пообещать всему нашему личному составу погибель от руки победившего пролетариата, особо выделив «товарища Филоненко» (того самого пленного, вступившего в отряд). Ему смерть была обещана особо.
Слово «расстрелять» было произнесено за десять минут раз пятьдесят. Посмеяться бы, да только смеяться не тянуло. Юная большевистская смена росла похлеще, чем даже их старшие братья – красные курсанты. Росла, растет. Скоро вырастет.
Однако, во всем я люблю ясность. А посему, оборвав поток ее расстрельного красноречия, я полюбопытствовал, сможет ли она расстрелять, скажем, прапорщика Немно. Или, допустим, меня.
Девица подумала, а затем честно ответила, что не сможет. Не потому, что рука дрогнет, а по причине отсутствия необходимости (так и сказала!). Прапорщик Немно – она назвала его отчего-то по имени – просто слепой, обманутый белогвардейской пропагандой, и ему нужно немедленно открыть глаза. Меня же, по ее мнению, следовало расстрелять всенепременно, как особо опасного врага, но сперва можно было бы предложить перейти в Рачью и Собачью, дабы я кровью искупил грехи против трудового народа, а также чуждое социальное происхождение.
Последние слова меня все-таки задели, и я спросил валькирию, какого происхождения она сама. Не иначе, рабочего и крестьянского одновременно. Она вспыхнула, покраснела, а после заявила, что в данном случае это неважно. Она отреклась от своих родителей. И даже напечатала об этом в газете.
Все стало ясно, и я лишь поинтересовался, что валькирия будет делать, ежели мы ее отпустим. Услыхав, что она немедленно перейдет линию фронта и будет убивать белых гадов, я с сожалением констатировал, что штабс-капитан Докутович, похоже, прав, и ее придется сдать в контрразведку. Там у нее найдутся внимательные слушатели.