Фокусы
Шрифт:
Но этому проклятому Фиме или Фомину, должно быть, дьявольски везло в жизни — он ни разу не попал под красный свет. А может, он не задумываясь сам брал от жизни все, что хоть сколько-нибудь было ему нужно, и ездил, не разбирая цветов.
Когда он добежал до перекрестка, машина пересекала следующий. Он добежал до следующего, машина переезжала перекресток через перекресток. Расстояние между ними прибывало с жесткой насмешкой геометрической прогрессии, и скоро, когда он добегал до перекрестка, машина проезжала перекресток через два, через три — и вдруг скрылась за поворотом. Когда он добежал до этого поворота, там оказался пустой переулок. По нему не проезжало, в нем не стояло ни одной машины. Ни оранжевой. Ни трехцветной. Ни бело-голубой.
Добежав по этому переулку до проспекта, он постоял на тротуаре, готовясь ринуться в многоцветную стаю машин за бело-голубой «Волгой». Машины были серыми, коричневыми, зелеными, голубыми, реже белыми, изредка черными, бело-голубых не было.
До поздней ночи он из всех телефонных будок, которые попадались ему по дороге, звонил ей домой. В два часа ночи ее тетя сказала: «Это немыслимо, я принимаю снотворное. Вы полагаете, она ставит меня в известность, где бывает?»
Он возвратился в переулок, где исчезла машина, и по очереди заглянул во все дворы. Всю ночь он ходил и бегал по городу. Бело-голубая машина, как полагалось по законам эмоциональной реальности видения, провалилась в преисподнюю. Все же он увидел эту машину. Два раза под утро. Один
В другой раз он увидел бело-голубую «Волгу» перед закрытым подъездом, на темной пустой незнакомой улице. В этот раз, однако, он догадался посмотреть на номер стоящей перед ним машины. А так как номер исчезнувшей за поворотом машины казался ему тогда чем-то вроде цифр черной магии, он попросил одинокого, поздно загулявшего или рано проснувшегося прохожего прочесть ему номер этой торчащей перед ним машины и сразу повторил вслух тот, кривляющийся у него перед глазами номер. На слух оба номера воспринимались тоже различно.
Но вот — было, кажется, утро или вечер другого дня, или того же — он упал где-то в липкий сугроб.
Сколько минут, часов или дней пробыл он в том снегу, как и то, спал он или не спал, ни тогда, ни теперь, много позже того дня, он не мог разграничить.
Первое, что он смог вспомнить, теперь, много позже того дня, так же преувеличенно отчетливо, как и все, что происходило в тот день до того, пока, тайком следуя за ней по улицам и думая, что провожает ее домой, он не выпустил ее из вида, так же нестерпимо отчетливо, как и опустевший переулок с — ей-богу! — растворившейся в нем двухцветной машиной, — был молодой милиционер в легкой, по-весеннему, форме.
— Гражданин, — сказал милиционер, — вы разве не знаете, что на площадях валяться нельзя?
— Я ничего не знаю о том, что можно, а что нельзя! — крикнул он и сел на снегу.
— Ладно, — сказал милиционер. — Пройдемте. Там мы вам быстро все объясним.
— Хорошо, — сказал он и встал, не отряхнув налипшего снега с мокрого измятого плаща и брюк. — А я с удовольствием вас послушаю.
ПРОВИНЦИАЛКА
Часов в одиннадцать утра в последнюю среду апреля месяца по улице, ведущей к большому московскому универмагу, среди людей, двумя встречными густыми потоками движущихся по тротуару, шла невысокая женщина в темном опрятном платье. Женщина не выглядела очень молодой, хотя нельзя было бы сказать о ней — пожилая, скорее всего ей было около тридцати. Женщина шла медленно, вразрез общему бегу, часто оборачиваясь на ходу. Даже беглому взгляду нетрудно было разобрать на ее лице выражение почтительного удивления перед этой всегдашней, хотя и будней столичной толчеей. И если кому-нибудь из прохожих случалось ступить ей на ногу, отпихнуть локтем в сторону или выбранить за нерасторопность и потом обернуться мимоходом и без значения, то, замедлив свой бег, он несколько времени оторопело смотрел в светлые приветливые глаза, как бы выговаривающие: нет, что вы, пожалуйста, не беспокойтесь, мне все здесь так нравится, и только потом опять давал ходу, споро прокладывая себе дорогу в плотной толпе.
Женщину звали Катериной Саввишной. Она приехала в Москву вчера вечером из небольшого городка К…, в котором родилась и жила, и хотя К… не за тридевять земель от Москвы, все же случилось Катерине Саввишне отправиться в такое дальнее путешествие, а именно в другой город, всего во второй раз. Первое ее путешествие состоялось уже давно, семь лет назад, в первый год замужества. В тот год отправились они с мужем посреди на редкость знойного и сухого лета в большой южный город на берегу моря. Там, в комнатушке, которую они с трудом разыскали и очень дорого сняли, при всем старании хозяйки — большущей бабы с ласковым украинским акцентом — не уместилось все же ничего больше, кроме узкой пружинной кровати и колченогого табурета, из-за табурета к кровати приходилось пролезать боком. Крошечное окно в той комнатушке оказалось навсегда ослепленным бельмом белесой стены соседнего дома, и в полутьме воздух всегда дребезжал от роя невидимых мух, и в комнатушке не убывал какой-то теплый пар, и постельное белье, и одежда были постоянно влажными и теплыми, купальники, полотенца подолгу не высыхали даже на солнце, и весь месяц они с мужем чувствовали себя словно обернутыми в горячий влажный компресс.
Там хозяйка комнатушки, уступив наконец их просьбам, все же выдала им на двоих два стакана и одну щербатую вилку, но зажигать электричество по вечерам так и не разрешила, и Катерина Саввишна очень уставала от длинных черных южных вечеров, и только ночью, когда затихали все жильцы той огромной коммунальной квартиры, она запиралась в уборной и зажигала все двадцать электрических лампочек, подписанных у десяти выключателей десятком фамилий не в ладу живущих соседей, — и тогда в маленькой уборной становилось нарядно и радостно, как возле большой украшенной елки. Там, в южном городе, нельзя было и шагу сделать по пляжу, чтобы не наступить на чью-нибудь руку или авоську с помидорами, а в теплом, будто густом и липком море, возле кишащих тел плавало такое, о чем и до сих пор неприлично вспомнить. К полудню в том южном городе нельзя было нигде сыскать тени, и от каменных стен домов полыхало жаром, как из духовки, а когда на город обрушивался вдруг сильный короткий ливень, то уже через несколько минут после него все вокруг дымилось от жаркого испарения и по улицам пахло асфальтом и лавровым листом, словно с неба пролился горячий подгоревший бульон. Там, в приморском городе, обедать в ресторанах им с мужем оказалось не по карману, а в столовых, к которым с утра до вечера стояли длинные очереди полуголых загорелых людей с пестренькими подносами, кормили ужасно, и они весь тот месяц очень хотели есть. А спать в те душные влажные ночи вдвоем на железной старушечьей кровати было просто больно. И в довершение всего, то есть, наверное, как раз от всего этого, в то лето они часто бранились с мужем, и по ночам особенно громко, так что наутро было неловко смотреть на хозяйку, сдававшую обе свои комнаты и спящую на сундуке под их дверью. А хозяйка наутро, как нарочно, все время попадалась им на дороге, и по ее умильному лицу и улыбке было видно, что все ночное она слышала и слышанного не одобряет, что только не в меру жаркое лето, конец сезона, отвратительная комната и жадность мешает ей отказать им от крыши. Там к концу месяца все это стало совершенно непереносимо, потому что Катерину Саввишну вдруг стало сильно тошнить, и оказалось, что она беременна третий месяц, и они с мужем срочно вернулись в К…, не дожив у моря задуманного срока.
И вот теперь, после семи лет небогатого замужества и материнства, после того как она родила двух девочек-близнецов, после того как пришлось уйти с третьего курса технологического института, после того как пришлось оставить все развлечения, чуждаться праздных незамужних подруг и целыми днями, сонной и непричесанной, наспех одетой, чистить, варить, мыть, кормить, шить, стирать, гладить, купать и снова чистить, варить, кормить, стирать и так далее с утра и до вечера, — вдруг как-то получилось, что все, что казалось тогда, в том южном городе, нестерпимым, или совсем забылось, или представилось сейчас пустяками. С нею же навсегда осталось только неправдоподобно голубое, будто нарисованное море с большими белыми пароходами по нему, только причудливые цветы с дурманящим запахом и названиями, похожие на детские дразнилки, вроде —
рододендроны, только нарядная веселая публика, прогуливающаяся по высокой набережной над морем в час захода солнца и разглядывающая в маленькие бинокли подступившие к самой набережной высокие синие горы, внезапные пахучие ночи с низко упавшим кромешным небом с дрожащими изумленными звездами, голубиный женский смех, пристальные взгляды черноволосых смуглых мужчин, щемящая музыка, неясный говор, топот и смех, звуки, вырывающиеся на набережную вместе с запахом кипящего бараньего жира из распахнутых окон и дверей дорогих приморских ресторанов, шепот гитары, слов, вздохов и поцелуев в тесных холмистых улочках и на низких, увитых хмелем и виноградом балкончиках, величавый несмолкающий гул моря, руки, сверкающие в теплой черной ночной воде… Всю эту неделю, когда через семь лет она снова готовилась к отъезду, то есть занималась обыкновенными своими делами: шила, стирала, варила, гладила, штопала, покупала, убирала, только все это в убыстренном, необычном для себя темпе — так что ведь ни разу не приподняла косой конец разноцветного платка с тусклого экрана старенького телевизора на кухне, — и все для того, чтобы оставить хоть какой-то порядок в доме, чтобы там, в Москве, в путешествии, отбросить на время заботливые тревожные мысли о нем, и когда на этой же неделе звонила с почты тете Жанне в Москву о скором своем приезде, и когда потом, по просьбе тети Жанны, бегала по окраинным магазинчикам К…, отыскивая какой-то особый, в русском стиле, бумагодержатель для уборной, которые, по словам тети Жанны, выпускаются только в К…, и когда упрашивала шившую ей до замужества портниху подновить ей синее платье: «Вы мне его с белым к свадьбе шили, помните? Оно почти ненадеванное — так семь лет и провисело в шкафу, я ведь потом растолстела. Только фасон немного подправить… голубушка, а?» — и тогда, когда через несколько дней глянула на свое отражение в обновленном платье и, пряча гордую радость, спросила портниху: «Ну что, Александра Никитишна, не засмеют нас с вами в столице?» — и когда Александра Никитишна, портниха, в первый приход ее не узнавшая, узнала и всплеснула руками: «Батюшки, да как же ты переменилась, Катерина!» — не спеша оглядела ее с головы до ног живую, потом отражением в зеркале, потом сказала степенно: «Пускай поначалу покажут нам подобную кралю!» — все это время стоял перед глазами Катерины Саввишны тот радужный южный город, и было чувство, какое она не сумела бы ни объяснить, ни назвать и какое ей помнилось с детства, когда однажды, поднимаясь домой по крутой замусоренной «черной» лестнице, она в отворенную дверь чужой квартиры увидела огромную мерцающую елку, и как тогда, в детстве, она все время боялась, что вот-вот кто-нибудь захлопнет двери и мерцание разноцветных огней исчезнет, оставив ее в тусклом сером свете вонючей мусорной лестницы, так и теперь, особенно с того дня, как купила билет в Москву, Катерина Саввишна все время тревожилась, что вот-вот заболеет кто-нибудь из домашних, или в К… вдруг объявят карантин — ведь был же какой-то карантин несколько лет назад! — или что вдруг поезда просто сами собой перестанут останавливаться в К… и поездка ее не состоится. И только позавчера вечером, когда она вошла в купейный вагон скорого поезда С… — Москва, стоящий в К… четыре минуты, когда тихонько скользнула назад от нее платформа с невысоким седеющим мужчиной в плаще, держащим за руки двух одинаковых девочек с одинаковыми косичками, в одинаковых пальтишках, из которых они одинаково выросли, — ее муж и дочери-близнецы, когда медленно, потом все быстрее проскользили мимо нее две невысокие церкви, какие-то длинные низкие строения, длинные цепи вагонов без паровозов с пестрыми ситцевыми занавесочками и небогатым разноцветным бельем, раскачивающимся перед вагонами на веревках, подъемные краны, очень похожие на жирафов, возле высоких недостроенных домов, оранжевые спины женщин, работающих на путях, — все знакомое, будничное, надоевшее, размытое серыми некрасивыми сумерками. И когда поезд пошел быстро, и в вагоне вспыхнул яркий свет, и все тоскливое за окнами враз скрылось вместе с привычными всегдашними уже мыслями о кастрюлях, щетках, масле, стиральных порошках, тряпках, грязном белье, обоях и посуде, — она вдруг почувствовала счастливую легкость, такую же, какую испытала тогда, когда после долгих мучительных родов ее красных, тихо верещащих девочек унесли куда-то, а ее уложили на высокие носилки, привезли в темную тихую палату, уложили в чистую мягкую постель и оставили наконец одну.Когда поезд пошел еще быстрее, Катерине Саввишне стало вдруг смешно, легко, и на глазах у всех захотелось подпрыгнуть.
Потом рядом с Катериной Саввишной стоял пожилой капитан пехотных войск из соседнего купе. Он называл ее «девушкой», обращался к ней почему-то в первом лице множественного числа: без перерыва задавал ей вопросы: «Стоим?.. Молчим?.. Смеемся?.. Размышляем?.. Как нас зовут?.. Куда мы едем?..» Катерина Саввишна ничего не отвечала — чудно отвечать человеку, куда, например, едешь, если стоишь в коридоре скорого поезда С… — Москва, следующего до места назначения уже без остановок, и она слушала капитана молча и только улыбалась своему отражению в темнеющем окне. Сейчас, утром, шагая с сумкой через плечо в аккуратно пригнанном синем платье, рядом со своим призрачным отражением в дневных витринах, среди суматохи столичных улиц, Катерина Саввишна чувствовала себя молодой и хорошенькой и хотела, чтобы вчерашний капитан ее увидел.
Вчера же вечером из-за газетного киоска она видела, как капитан, все время оглядываясь, прошел мимо нее. В последний раз она увидела его из окна троллейбуса, который, как ей сказали, должен был отвезти ее на улицу, где жила тетя Жанна. Капитан с облупленным чемоданчиком стоял в бледном кругу света, под фонарем, в очереди на такси, и такое у него было доброе, унылое, штатское, как у деревенской лошади, лицо, что Катерина Саввишна забарабанила пальцами по окну, и когда капитан поднял голову и взглянул на нее — улыбнулась, а когда троллейбус тронулся — послала ему воздушный поцелуй.
«Представь себе, дружочек, так до сих пор и нет!» — такими словами встретила ее вчера вечером тетя Жанна, с которой они не виделись со дня похорон мамы, больше чем двенадцать лет. Позже объяснилось, что утром она послала дядю Жоржа (Егора — младшего брата отца Катерины Саввишны — крестили в деревенской церкви Егором, но в больших городах с тетей Жанной перешел он постепенно от Егора к Юрию, от Юрия — к Георгию — Жоржем. Мать Катерины Саввишны так и не привыкла к новому заграничному имени шурина и до самой смерти звала его Егором и только в присутствии тети Жанны, когда та наезжала в К…, называла его Жоржем, и у Катерины Саввишны с детства два имени сложились в одно несуразное — Жоржегор, и сейчас, у тети Жанны, она все время удерживалась, чтобы не назвать дядю так глупо, как произносила в мыслях, — Жоржегор) в центр продать немного цветов. «У нас там знакомый милиционер по прежней работе Жоржа — так вот поехал он продать немного цветов, мы всегда прихватываем с дачи немного цветов, в нашей маленькой оранжерее круглый год обворожительные цветы, правда и обходятся они нам не дешево: девушке, что за ними присматривает, приходится платить, удобрения и семена, постоянная поддержка оранжереи — на прошлой неделе какие-то хулиганы стекла поразбивали, — поливка и все прочее, но все же как-никак цветы нам подспорьем сейчас служат — ведь живем мы на одну небольшую пенсию Жоржа, — но все же я не соглашаюсь жить круглый год на даче. Жорж не хочет понять, что нам просто необходимо быть всегда в курсе событий, быть, что называется, всегда под рукой — времена сейчас меняются так быстро, и в Жорже может всегда возникнуть неотложная необходимость, он всегда много работал и хорошо и честно выполнял свой долг. — Из окна кухни тетя Жанна видела, как дядя Жоржегор сел с чемоданом цветов в трамвай. — Машиной мы теперь очень редко пользуемся — приходится и на бензине экономить…»