Фонтанелла
Шрифт:
Рассказ длился и длился, потом смолк, Элиезер глотнул из бутылки, стоявшей рядом с кроватью, и поставил ее обратно. Он ждал. Аня поднялась и стала против него, а он облизал губы и снова глотнул из бутылки. Глаза его затуманились. В наступившей тишине — только мое стучащее сердце и его тяжелое дыхание — моя любимая приблизилась к своему мужу и поднесла ему дар, — а может быть, вернула долг, — а может быть, внесла свою долю в сделку, подробности которой я не знал и уже не узнаю: позволила простыне упасть и обнажить перед ним ее тело. Моя фонтанелла и сейчас дрожит под волосами. Я познал всю полноту унизительной слабости, которую может испытать только мальчишка. Я ощутил всю полноту надежды, которую мальчишка может накопить на черный день.
И была
— Посмотрим, как ты выберешься, — сказала она.
Я начал бороться с ней, а она смеялась, то ослабляя, то сжимая колени. Я тоже смеялся, но в моей душе закипала ярость, настоящая мужская ярость, которая — так же, как страсть, — опередила во мне свое время.
— Ребенок, ребенок маленький, мой ребенок… — пробормотала она, вытянувшись на спине, и вот я уже в ловушке объятья, прижатый к ее животу. И вдруг ее тело напряглось и изогнулось, и она застонала так, что я испугался, — но ее ноги уже разошлись. Она схватила меня, посадила на колени и прижала мою голову к груди:
— Какой ты красивый мальчик…
А когда я еще немного подрос, она придумала новую игру: я лежу на спине, на поле или в саду, а она надо мной, на локтях и коленях, и ее рот целует, и кусает, и дышит в мою шею, а иногда она на одних ладонях, оставляя между нами маленький промежуток, пустоту, которая заставляет мое тело подняться, а иногда она опускается, и прижимается ко мне, и даже совсем ложится на меня, проверяя — сколько из ее веса я могу вынести. Один раз, когда я был постарше — волосы на голове уже отросли после того, как она меня побрила, — от нее ударило в меня таким жаром, что я спросил:
— Аня, когда мы с тобой ляжем, ты и я? — и, только когда она ответила, понял, к своему ужасу и стыду, что произнес это не про себя, а вслух.
— Еще немного, — сказала она, ее рот в углублении моей шеи.
— Еще немного сегодня или еще немного когда-нибудь?
— Еще немного когда-нибудь.
Ее бормотание дышит мне в шею, ее слова еще длятся, но уже растворяются до невнятности, и вот уже ее «к» почти сходят на нет, и «ш» уже шелестят еле слышно, а «м» и «н» сливаются в сомкнутом поцелуе, и каждая буква замирает и исчезает по-своему.
Не знаю, как обстоит дело на море и в воздухе, в этих пространствах беспрепятственных путей, но на суше есть два способа двигаться к цели, не отклоняясь с пути. Тот, которому учил меня отец: вдоль одной прямой, в конце которой один объект, и весь ты — прицел и мушка, глаз и твоя цель; и мой — способ точки, несущейся в широком просторе, на больших расстояниях, чуя стороны света, линии высоты, ширины и длины и выпуклый изгиб земли. Таким я вижу сейчас мотоцикл Габриэля — пожирает крохотный кусочек мира, а вокруг простираются океаны, эпохи, истории и материки, и так я чувствовал тогда ее руку, когда она брила мне голову в подарок к моей бар-мицве. Я помню: несколько коротких и выпуклых проходов стригущей машинки от лба к затылку, обрезки состриженных волос падают на пол. Вот сачок для бабочек, подаренный Рахелью, брошенный на красный бетонный пол, вот простыня, в которой Аня стригла Элиезера, большая дыра посредине, вот моя голова, торчащая из нее, и одна линия, как стрела, проходит от центра земного шара ко мне, пронизывает мою фонтанеллу и взмывает к зениту.
Моя щупающая рука ощущает только короткую и колючую щетину. Аня окунула руки в миску с теплой водой, уверенно и осторожно потерла и смочила мою стриженую голову, потом взбила мыльную пену для бритья и, когда моя голова покрылась пышной белой короной, сказала:
— Не двигайся. И не думай, что ты двигаешься, это еще опасней.
Как большая оса, вилась она вокруг меня, ее бедра совсем рядом, под горящими анемонами, на уровне моего носа и глаз, а бритва приветствует мою
голову, и поглаживает ее, и шепчет, и взлетает, восходит на лбу и заходит на затылке, поднимается на одном виске и опускается на другом, кружит вокруг, как топографическая линия высоты, обходящая округлый холм, и ее шелест то удаляется, то приближается, и каждый раз, подходя к моей фонтанелле, осторожно огибает ее — чуть восточнее, чуть севернее, чуть западнее, чуть южнее. Я впился пальцами в свое тело, страшась, что моя голова вдруг упадет от слабости — упадет и ее отрежут, — но вдруг сильный удар руки и громкий оклик:— Не засыпай мне тут! Ты свалишь нас обоих! Что с тобой?!
Я встряхиваюсь. Отбрасываю забрало шлема. Ледяная буря хлещет мне в лицо.
— Все в порядке, — кричу я, — не беспокойся.
Передо мной возникает круглое зеркало.
— Посмотри, Фонтанелла, перед тем, как я сбрею и это тоже.
Бритая голова, и под ней — новое лицо, а в середине бритого черепа, на самой верхушке, — маленькая щетинистая клумба, как тот кружок травы возле шибера, который плуги оставляют на поле.
— Ты такой бледный, — сказала она. — Хочешь — упади в обморок, а потом мы продолжим…
Говорить я не мог, но мой палец изобразил движение бритвы на макушке. Не потом. Сейчас продолжим. Даже во время моей армейской службы, подарившей мне несколько бесспорно страшных минут, у меня не было такой страшной минуты, как эта. Бритва шла по пленке, прикрывающей устье моего колодца, погружалась в бороздку между костями, точно тот складной нож, который Жених изобрел для моего отца, — нож, который открывался одной рукой, когда он хотел разрезать персик по его бороздке. И пока я представляю себе всё это, я еще успеваю удивиться: каким образом мозг может увидеть, как его разрезают, в то время, когда его разрезают?
— Остановись! — кричу я Габриэлю, колотя кулаками по его спине.
— Нет!
— Остановись, я должен постоять несколько секунд.
— Я не остановлюсь! — Он только чуть замедляет, потому что ветер выхватывает слова. — И я не поверну назад. Доедем, а там ты решишь.
— Ну, вот, Фонтанелла, — сказала Аня. — Вот я тебя и побрила, как обещала. — И снова поднесла мне зеркало.
Первый раз в жизни я видел глазами то, что до этого чувствовал только внутри себя: ее пульсацию. Кожа на ней чуть приподымалась и снова опадала, как перистый покров над бьющимся сердцем птицы, только много-много медленней, и Аня, такая близкая — ее теплый живот почти касается моего лица, — лизнула свой палец и обвела ее круглыми влажными движениями, как Элиезер обводил пальцами край пустого коньячного стакана. Обводил и объяснял мне, как возникает звук зуммера, и как он достигает уха, и что с ним делает мозг, и как все это связано с пониманием.
Я хотел подняться, но ее вторая рука вдруг напряглась и прижала меня к себе, щекой к груди. И еще раньше, чем я понял, что должно произойти, ее руки уже охватили мое тело и стали опускать — то ли поддерживая, то ли заставляя, — пока я не лег на пол.
Сильная тонкая дрожь взобралась по моим позвонкам снизу до затылка, а оттуда поднялась к обнаженной вершине черепа. Дрожь и гул. Время сжимается в точку и растягивается вдаль. Ее тело стоит перед моими глазами — в эту минуту и потом, молодое и старое, со мной и без меня, в этом доме и в чужом городе, который уже тогда начал обретать во мне свою будущую форму, и свои камни, и дома, и стены, и я почти теряю сознание в тех безднах, что раскрываются между видением и предвидением.
Аня лежала, прижавшись ко мне, вороненый хохолок ее венерина холмика ощетинился и встал дыбом, и вдруг я почувствовал, что ее рука прокладывает себе дорогу между нашими прижатыми друг к другу животами. Я испугался. Я думал, она схватит меня, и уже ощутил свою диафрагму и мышцы живота — первая растворялась, вторые напряглись, и, несмотря на желание, я смутился, но ее рука пошла дальше, и вдруг комнату наполнил странный аромат, как иногда бывает весной, когда последний дождь ударяет по теплым листьям майорана и микромерии.