Фонтанелла
Шрифт:
Тут Жених увидел также первый и единственный во всей Стране токарный станок с ножным приводом, придуманный Готхильфом Вагнером, и даже сподобился увидеть самого Вагнера. Тот приехал в Вальдхайм на машине, и его встречала целая делегация в составе мэра, священника и главы соседнего немецкого поселения по имени Бейт-Лехем [48] . Жених пришел в такой восторг, что вместе с немцами, работавшими в кузнице, вытянулся при виде гостя и даже поклонился ему в точности так, как кланяются немцы, чем удивил не только всех присутствующих, но также и самого себя.
48
Бейт-Лехем — одно из немецких поселений в Галилее (не путать с городом Бейт-Лехем, он же знаменитый Вифлеем, под Иерусалимом).
Он
49
С началом возвращения евреев в Палестину начались непрерывные вооруженные нападения арабов на еврейские поселения, сопровождавшиеся убийствами и грабежами. Они особенно участились в 1920-е годы, с установлением британского правления, и достигли апогея в зверском погроме 1929 года в Хевроне.
Но в тот день, когда он, еще мальчиком-подмастерьем, впервые увидел Вагнера, Жених разволновался, как невеста под хупой, и семейная легенда — то бишь всё та же Рахель — рассказывает, что от большого волнения он даже споткнулся о железную палку и раздробил себе лодыжку. Однако, по правде говоря, он сломал себе лодыжку без всякой связи с Вагнером, и не в Вальдхайме, а у нас во «Дворе Йофе», и не от большого волнения, а потому, что споткнулся о железный прут, который кто-то — Апупа, конечно, — оставил валяться на земле.
— У немцев, — сказал мне сам Жених много лет спустя, — такого бы не случилось. Потому что у немцев, — объяснил он, — каждая вещь была на своем месте. — И рассказал, что в средневековой Германии каждый подмастерье кузнеца носил большую серьгу. И эта серьга была для него не только предметом гордости, но также источником больших неприятностей, потому что стоило подмастерью что-нибудь испортить или проштрафиться, как хозяин вырывал у него эту серьгу и выгонял из кузницы с порванным ухом. — Так ты сам скажи мне, Михаэль, такие оставят железный прут валяться на земле?
Перелом, вначале казавшийся простым, из тех, которые у всех детей, как правило, легко зарастали, в случае Жениха осложнился из-за того, что тель-авивский доктор, «большой специалист», желая показать свое превосходство над нашим деревенским доктором Гаммером, сумел убедить Гирша и Сару, что ногу нужно снова сломать, чтобы потом заново срастить ее должным образом, и всё это вместе привело к тому, что Арон начал хромать. Сначала обычной хромотой, заметной лишь утром, когда суставы еще затекли и затвердели с ночи, и вечером, когда они болят от усталости, затем хромать по-настоящему, и, в конце концов, он стал тем, кого моя мать, оглашая инвентарный список наших семейных страданий и подвигов, неизменно именовала «тянущий ногу».
— Один мой зять убит, муж потерял руку, сын был ранен, брат его жены погиб, другой зять тянет ногу… — так она с гордостью говорит своим «гостям» за стаканом морковного сока, искусно избегая уточнять обстоятельства ранения Жениха — пусть гости думают, что и он был ранен на войне, — и стараясь не вдаваться в обстоятельства ранения ее сына (меня, конечно), который по такому торжественному поводу убил одного из товарищей по части.
«Боль с болью сложилась», как говорят у нас в семье о сильных болях. Хромота не только замедлила рост Жениха, но и заставила его замкнуться в себе, так что он теперь часами сидел один и все это время чертил, считал и раздумывал. Отныне он начал свой собственный Великий Поход, но не с юга на север, а от юности к зрелости, а оттуда к старости, притом не с одной женщиной на спине, а с целым семейством сразу, — шел, не отклоняясь ни влево, ни вправо, заботясь, обеспечивая, выполняя свои обязательства, возмущаясь, снова и снова оплакивая «те времена», снова и снова повторяя: «Не для того воевали мы в Войне за независимость, не для того учили новых
иммигрантов, чтобы так выглядело теперь наше государство», — снова и снова восклицая: «В этой стране скоро случится страшное несчастье!»Уже в больнице, закованный в гипсовый корсет, охвативший половину его тела, он придумал такое автоматическое корыто, которое животные смогут включать сами, нажимая на него своим носом. В двенадцать лет он спроектировал и построил модель совершенно нового плуга — на пружинах, которые поднимают и проносят лемех над камнями и булыжниками, чтобы он не застрял и не сломался, и с таким узким и легким трубчатым каркасом, что одной лошади было достаточно, чтобы пахать на каменистых склонах. А в тринадцать лет изобрел механический домкрат, который одним перебросом рукоятки переводился с подъема на перемещение и был так прост, что казался не серьезной технической новинкой, а каким-то удивительным фокусом.
— И все это твой сын изобрел здесь, у меня во дворе, — кричал Апупа на Гирша Ландау. — А там, в твоем Тель-Авиве, одни только ваши спекулянты, которым нужны одни только деньги, и ваши «люксусы», которые стоят денег, и ваши девки, которые шляются с англичанами только ради денег, и ваши шлёнские [50] , которые придумывают никому не нужные слова, и даже не ради денег, а просто ради одного хвастовства.
Свой огород моя мама получила от отца, когда ей исполнилось двенадцать. Ватные поля, на которых она проращивала свою фасоль, пшеницу и горох, уже заняли к тому времени почти всю площадь деревянной веранды и половину кухни, и все с облегчением вздохнули, когда она объявила, что к бат-мицве «требует себе» участок земли.
50
Намек на Авраама Шлёнского (1900–1973), замечательного ивритского поэта и переводчика, создавшего целый ряд неологизмов, которые обогатили современный иврит.
Апупа дал ей полоску целины вблизи дворовых стен, снаружи, между садом и полем пшеницы, семь с половиной соток замечательной земли, потому что раньше там стоял наш первый курятник и почва насквозь пропиталась куриным пометом. Натан Фрайштат, как я уже рассказывал, помогал ей советом, а Ог{34}, или Дылда, его гигантский кипрский осел, — в подготовке почвы: сначала съел колючки и сорняки, затем задрал хвост и добавил свой свежий вклад в удобрения, а под конец впрягся в культиватор и тянул.
— Вегетарианцы любят помогать друг другу, — смеялась Рахель.
Мама сажала овощи и, поскольку ее доктор Джексон запрещал опрыскивание химическими веществами, полола грядки пальцами и вручную вычищала гусениц и жучков между листьями.
— Она ползала там, как огромная черепаха. Все время на коленях. В большой соломенной шляпе на голове, только ступни ног и кисти рук выглядывают наружу.
Через несколько месяцев ее колени поразил таинственный лишай, ужасно ей докучавший и отталкивающий на вид, и Амума начала таскать ее по разным врачам. Сначала к тем врачам, к которым Хана соглашалась ходить, и прежде всего — к одному знаменитому гомеопату из тамплиеров, по имени Минценмайер, у которого была аптека в Немецком квартале в Хайфе и который умел извлекать из плодов клещевины неядовитый сок, эффективное средство против приливов у женщин переходного возраста, — а затем к прославленному бедуинскому целителю, который жил у входа в маленькое вади, подымающееся от долины Бейт-Натуфа к развалинам Йодфата. Этот завоевал известность особой микстурой, приготовленной из мягких желтых перегородок внутри плода граната, — молодые женщины приходили к нему под покровом ночи, потому что двадцатиминутного сидения в тазу с этой микстурой было достаточно, чтобы вернуть себе девственность без необходимости в операции.
Но поскольку в двенадцать лет у мамы еще была первозданная девственность, а от приливов она тоже еще не страдала, только от лишая, то в конце концов она согласилась пойти на прием к доктору Гаммеру, и тот послал ее к врачу в Эйн-Харод, симпатичному человеку, который рассказывал занимательные истории и был известен во всей Долине своими докладами о целебных достоинствах сыра. Но и он не вылечил ее от напасти, и в конце концов это удалось только моему отцу, Мордехаю Йофе, появившемуся в деревне через несколько лет после того, когда девочка-вегетарианка Хана Йофе стала уже «взрослой девушкой», а «лишай проник ей почти до костей», — но к этой истории мы еще придем в свое время. Пока же я вернусь к маминому огороду.