Фонтанелла
Шрифт:
Ее жизнь с Ароном, отметила она про себя, начинается с согласия: оба они хотят, чтобы она была закрыта в доме. Посмеиваясь над этим, она вдруг заметила странное явление: хотя она смеялась лишь в душе, про себя, ее смех отражался от стен. Свет заходящей луны проникал сквозь щели жалюзи, его полосы двигались по полу. Потом взошло солнце, послышались нетерпеливые, ожидающие шаги Апупы. Пнина сцедила молоко. В стене возле двери открылось маленькое отверстие, сделанное Ароном специально для этой цели. На другом его конце ждала рука Амумы, которая приняла полную бутылочку и поставила вымытую пустую на специальную полочку. Потом Амума отнесла молоко на деревянную веранду и занялась своими делами, но всё это время была погружена в размышления. Наконец она
— У меня есть к тебе просьба, Арон.
— Что?
— При случае, когда будешь в Хайфе, зайди к инженеру-фотографу, приятелю твоих родителей, и скажи ему так: Мириам Йофе просит передать — не просто людей и не просто со снимков, а Давида Йофе со всех семейных фотографий.
Глава пятая
ПАРЫ
Время не замедляет свой бег, не прекращает его, не отдыхает и не дает отдохнуть. Пустое заполняется, полное опустошается, кривое делается прямым{45}. «А ровное становится сладким», — смеялась как-то Рахель, уже не помню над чем, сладкое — синим, синее — далеким. Я мог бы и дальше идти по этой влекущей, лукавой словесной тропе, но сейчас не время снова гореть — ни на пшеничном пылающем поле, ни среди цветистых, пустых словес. Поэтому скажу так: отношения между моим отцом и Убивицей, начавшись с простой «взаимопомощи», со временем переросли в желание и любовь. Добрый запах еды, союз обладателей общей тайны, вдобавок одинаково склонных к радостным грехам и авантюрам, — все это сплелось в те мокрые веревки, которыми люди в паре связывают друг друга.
Покров секретности, удовольствие от совместной трапезы, взаимная приязнь и покой, которые нисходит на людей вообще и на мужчину с женщиной в частности, когда они вместе жуют и ощущают вкус еды, — всё это тоже делало свое дело, и еще до того, как они возлегли друг с другом, у них уже появились привычки, свойственные всякой паре: свои интимные словечки, свои переглядывания и свои сигналы удовольствия, и, когда «это» произошло, они почувствовали, словно соскальзывают в уже поджидавшую их клеточку. Посреди обеда, сидя за столом и разгрызая бедрышки запеченного барашка, они вдруг заметили, что уже несколько минут неотрывно смотрят друг на друга поверх обгладываемых костей. Мордехай Йофе положил свой кусок барашка на тарелку, и Убивица тут же сделала то же самое со своим куском. Оба они слегка наклонились вперед, и тогда Мордехай сказал:
— Кажется, пришло время сказать тебе, сколько радости ты даешь мне, сколько удовольствия…
Она улыбнулась и сказала:
— То же самое и с моей стороны, — и он поднялся, обогнул стол, подошел и опустился на колени возле ее стула.
— До сегодняшнего дня это была дружба, — сказал он. — Давай решим, что отныне это любовь. — И, поднявшись с колен, вернулся к своему стулу.
Почему они сразу не встали и не поспешили к кровати? По той же причине, по которой ждали от самой первой своей трапезы и до этой. По той же причине, как сказал отец, которую имела в виду Тора, когда запрещала сношение с животным.
— Оседлать ослицу может любой осел, но у существ культурных есть ритуалы и прелюдии, и они получают удовольствие от ожидания и от сознания, что вот, через несколько минут, сейчас, завтра, через два года, через месяц или через час.
И вот так, понимая суть той мечты и зная срок того ожидания, они закончили есть, смахнули крошки с губ, и он сложил тарелки в раковину, и она их помыла, и он их вытер и вернул на место в ящик и шкаф, а когда она развязала передник, отец прижался к Убивице сзади. Его рука хотела было обнять ее шею, но, вспомнив вдруг, что она у него единственная, спустилась наискосок от женской талии на бугорок лобка, тепло и радость которого можно было ощутить даже сквозь ткань передника и плотное полотно рабочих брюк.
За неимением второй руки он положил в ложбинку ее шеи свой подбородок. Она на мгновенье прижалась щекой к его щеке,
а потом повернулась к нему лицом. Они поцеловались. Она сняла кухонные передники с себя и с него, повесила их на место и сказала: «Я пойду помоюсь, а потом ты тоже». И вернулась уже в домашнем платье, и услышала, как он моется под душем, а потом осторожно протирает тряпкой пол.«Как дикие звери в лесу», — сказала мама, чье основополагающее мнение о муже не мог изменить никакой культурный ритуал. Культура или не культура, душ вместе или порознь — долгие годы вегетарианства породили у нее ту остроту чувств и то недоверие, которое травоядные развивают в отношении гепардов и львов. Но отец не слышал ее слов, и не потому, что поедание мяса будто бы притупляет человеческий слух, а по той простой причине, что бедра Убивицы уже закрывали его уши.
Обычно человеку трудно представить себе своих отца и мать в таких ситуациях. Не друг с другом и, уж конечно, не с кем-нибудь посторонним. Но мой отец — тот недостающий и органичный кусочек, что спокойно укладывается в любой любовный пазл и с легкостью составляет пару с любой женщиной. Его голова поднялась по животу Убивицы к ущелью между ее грудями. Они были культурные существа — и она лениво перевернулась, чтобы он поцеловал ее и в затылок. Культурные существа — и его губы взъерошили нежный пушок на ее затылке и спустились на юг вдоль позвоночника. Теперь перед ним расстилалось поле ее спины и вставал ее запах. Она почувствовала, что по ее бедрам побежали мурашки, и засмеялась в матрац.
Каждый день я видел, как он одевается, нарезает хлеб, шнурует туфли, ведет одной рукой «рено-дофин» министерства сельского хозяйства, и несколько лет спустя, когда я спросил, как он одной рукой управлялся с женщиной, он сказал:
— Требуется терпение, и это трудно.
Мы и тогда сидели вдвоем, отец буйный и сын непокорный{46}, почти по Второзаконию, в роще тех кровавых апельсинов, которые он посадил на своем экспериментальном цитрусовом участке, выделенном ему в Галилее министерством сельского хозяйства, и тут он сказал, что я должен «подняться на ноги», прийти в себя после изгнания Ани из деревни и снова воспрянуть духом.
— Это тоже своего рода ампутация, и нужно ее преодолеть.
И вдруг начал говорить об Убивице и сказал:
— С ней, Михаэль, это всегда были совсем особые отношения.
Я по сей день так и не понял, что он имел в виду, говоря «всегда», и что — говоря «отношения», и что — говоря «совсем особые», и почему он вдруг заговорил об этом с подростком, своим сыном, слишком молодым для чужих секретов и слишком поглощенным собственной болью, чтобы почувствовать боль другого. Но я ему прощаю, потому что, в отличие от своей матери, я не исправляю мир. Вместо того чтобы исправлять, я рассказываю, и вместо того чтобы проповедовать, я помню, и, кроме того, пусть этот мир сначала исправит меня.
— Я хотела сварить тебе обед, — сказала Пнина вернувшемуся домой Арону, — но большой дом был заперт, а в кладовке ничего нет.
— Ты не должна варить. — Он торопливо прохромал в кухню. — Я принес еду, все, что нужно. Вот, — и он поставил на стол принесенную с собой закрытую кастрюлю, — тут всё, что ты любишь: вареники и пирожки, с мясом, и с кашей, и с картошкой, а вот овощи, и хлеб, и пиво. — И повернулся к ней: — Ты весь день сидела дома?
— Да, — сказала Пнина, — что мне делать снаружи?
— Ну и хорошо, — сказал Арон. — Дома лучше.
— Я постираю тебе рабочую одежду. — Она поднялась.
— Нет, нет, — испугался Жених, — я отдам ее прачке. Тут в деревне есть женщина, которая берет в стирку.
— К прачке? Но ведь теперь все деньги, которые ты заработаешь, нужно отдавать отцу и семье.
— Ты знаешь об этом? — вырвалось у него шепотом. — Откуда?
— В семействе Йофе нет секретов.
— У меня достаточно денег и будет еще больше, и мои дела с твоим отцом не должны тебя беспокоить.