Формула памяти
Шрифт:
— Снова у вас газетчики виноваты, — сказал Перфильев. — А вы вроде бы и ни при чем. Но ведь вы же, Глеб Михайлович, вы же им этот материал дали! Зачем вам понадобилось разводить рассуждения о воздействии на память, о возможности управления памятью и тому подобном? Зачем?
— А почему бы и нет? — сказал Гурьянов, живо обернувшись к Перфильеву. — Разве все это так уж нереально? Разве мы уже сегодня не должны думать об этом?
— Думать, может быть, и должны, но писать-то, писать-то в газете зачем? — устало сказал Перфильев. — Это же безответственность какая-то, мальчишество, других слов я подобрать не могу. Вы же хороший инженер, Гурьянов, вы умеете работать, на черта вам далась эта писанина? Только людей зря переполошили. Посмотрите, что теперь делается: пишут нам и пишут. Народ-то у нас удивительно легковерный на всякие научные чудеса. От науки только
— А что, действительно много писем? — с неожиданным интересом спросил Архипов.
— Много не много, но, я бы сказал, вполне достаточно. И становится все больше. Маргарита Федоровна едва регистрировать успевает…
— Что ж, может быть, тогда мы, все вместе, сейчас их и послушаем, а? — вдруг предложил Архипов. — Может быть, тогда и вся картина нам яснее станет?..
— Да зачем время терять, Иван Дмитриевич? — сказал Перфильев. — Я вас уверяю…
— И все-таки я прошу вас, Анатолий Борисович, сделайте милость, скажите Маргарите Федоровне, чтобы она зашла сюда с этими письмами…
— Пожалуйста, как вам будет угодно, Иван Дмитриевич, — Перфильев едва заметно пожал плечами. — Я не возражаю…
Маргарита Федоровна вплыла в кабинет сразу же, словно только и ждала, когда ее позовут, словно заранее знала, что не обойдется без ее участия это импровизированное совещание.
— Маргарита Федоровна, милая, будьте добры, — сказал Архипов, — если вас не затруднит, прочтите нам кое-что из поступивших писем, так, наугад или на свой выбор, а мы послушаем…
— Тут не сразу сообразишь, что и выбрать, — сказала Маргарита Федоровна. — Поверите ли, Иван Дмитриевич, есть такие, что у меня даже слезы выступают, когда читаю, хотя я, как вы знаете, человек отнюдь не сентиментальный. А есть такие, что просто диву даешься — и как это люди с подобной белибердой обращаться в солидный институт решаются…
— А вы почитайте, Маргарита Федоровна, почитайте…
— Ну ладно. Я тогда те, которые посвежее, которые на днях пришли. Ну вот, например:
— «В Институт памяти. От участника Великой Отечественной войны, инвалида второй группы, Короткова Ивана Алексеевича, беспартийного, 1919 года рождения.
В связи с черепным ранением, полученным на фронте в боях под Сталинградом, о чем имею документальное подтверждение, я, Коротков Иван Алексеевич, страдаю расстройством памяти, что делает мою жизнь до крайности тяжелой. Прошу записать меня на прием к директору института тов. Архипову И. Д. В просьбе прошу не отказать, потому как другого пути у меня нет, куда я ни обращался, нигде врачи помочь мне не смогли. Коротков Иван Алексеевич».
Маргарита Федоровна отложила листок. Все молчали. Она вопросительно взглянула на Архипова.
— Читайте, — сказал он. — Читайте еще.
— «Уважаемые товарищи!
Я бы никогда не набралась смелости к вам обратиться, если бы речь не шла о человеке, который мне очень дорог, которого я любила и люблю и который в настоящее время погибает. Я пишу о своем муже. Я знаю: в душе он очень хороший человек, честный и чистый, но его губит водка. То есть губит, конечно, уже не то слово, она уже убила его, превратила в ничто. Мне горько так писать, страшно, но другого слова не подберу.
Я уже совсем решила оставить его — зачем я ему, если я не в силах избавить его от самого большого ужаса его жизни — от пьянства?.. Да, да, я знаю, что для него это тоже ужас, я вижу, как он бьется и страдает, пытаясь избавиться от этого ужаса, и не может…»
— Какое же отношение вся эта исповедь имеет к нам? — сказал Перфильев.
— Слушайте дальше, — холодно перебила его Маргарита Федоровна. В присутствии Архипова она не признавала никаких других авторитетов, кроме Ивана Дмитриевича.
— «…Он уже дважды пытался лечиться, но не помогло, только еще страшнее стало — от безысходности. Теперь он опять в больнице.
И вот я совсем было решила бросить его, отказаться. И все-таки пошла, последний раз пошла в больницу взглянуть на него. Они как раз были на прогулке. И когда я увидела его в сером больничном халате, из-под которого выглядывали худые ноги в белых подштанниках, когда увидела, как однообразными, повторяющимися кругами ходит он по маленькому внутреннему, огороженному со всех сторон больничному дворику — в большой сад при больнице их никого, естественно,
не выпускают, — сердце мое дрогнуло от любви и жалости к этому человеку. Что ни говорите, а почти вся моя жизнь прошла рядом с ним. И чем больше он причинял мне боли, страданий, тяжких минут, тем ярче, резче, я бы сказала, невыносимее становились воспоминания о самых первых днях нашей любви. Но я отвлеклась. Итак, я увидела его в этом дворике и не выдержала, я пришла к нему на свидание. Я не берусь описать, как он был взволнован, потрясен, когда увидел меня. Мы сидели рядом с ним в больничном коридоре на длинной, словно бы вокзальной, деревянной скамье, и он целовал мне руки и плакал. А потом — это было самое страшное — он взглянул вдруг на меня и сказал: «Знаешь… я ведь забыл, как тебя зовут… вот пытаюсь все вспомнить… пытаюсь… и не могу…»— Достукался товарищ, — сказал Перфильев.
— Я могу и не читать, Анатолий Борисович, — сказала Маргарита Федоровна обиженно, потому что в чтение она старалась вложить все свои чувства.
— Простите, Маргарита Федоровна, не обращайте на меня внимания. И, ради бога, продолжайте. Все это очень увлекательно.
Маргарита Федоровна выдержала паузу и стала читать дальше:
— «…У него и раньше бывали провалы памяти, а теперь, боюсь, это уже непоправимо. И вот позавчера одна знакомая дала мне вырезку из газеты — там про ваш институт написано, и я решила обратиться к вам. Поверьте, это моя последняя надежда. Я ведь вот о чем думаю, вот отчего за это письмо взялась: если бы была возможность, если бы действительно можно было сделать такое чудо, чтобы оживить в его памяти картины нашей прежней жизни, как бы вернуть их ему, з а с т а в и т ь в с п о м н и т ь все, что он сам растоптал, уничтожил, я верю: все бы изменилось. Какое это было бы счастье, если бы вы согласились помочь мне! Теперь буду каждый день бегать к почтовому ящику — ждать вашего ответа. Тот, у кого на глазах погибал любимый человек, поймет меня».
И снова наступила пауза, только слабо шелестели листки писем, перебираемые Маргаритой Федоровной.
— А вот еще одно, тоже о любви. Послушайте.
«Дорогие товарищи ученые!
Я бы очень хотела забыть одного человека. Сделать так, чтобы ничего не помнить — как будто и не было его в моей жизни. Честное слово, это не какая-нибудь прихоть. Эти воспоминания о нем причиняют мне такую боль, что жить становится невозможно. Если болит зуб, его можно вырвать, даже пересадку сердца сейчас, если оно болит, делают. А неужели тут ничего нельзя сделать, ничем нельзя помочь?! Правда, я очень прошу, сообщите, пожалуйста, можете ли вы мне помочь, и, если можете, что для этого нужно?..»
— Хотел бы и я знать, что для этого нужно, — сказал Перфильев. — А вот у Гурьянова наверняка есть рецепты.
Гурьянов никак не отозвался на шутку, он, не отрываясь, смотрел на письма, которые Маргарита Федоровна держала в руках.
— Ну, а это я не знаю, читать ли. Мальчишка пишет, четвероклассник.
«Меня все ругают за то, что я рассеянный. И в кого, говорят, ты такой уродился. И дома ругают, и в школе. Говорят: неужели ты не можешь не быть рассеянным? А я разве могу? Прошу ответить мне на это письмо. Ваш адрес мне дал один мальчик из нашего двора, он учится в восьмом классе. Сказал: напиши. Я вот и написал. На этом заканчиваю. Я уже и в школу боюсь ходить, потому что ругают, и домой — тоже. Куда же мне деваться?»
— Ты погляди, даже детей взбудоражили, — сказал Калашников и укоризненно покачал головой.
Маргарита Федоровна продолжала сосредоточенно перебирать страницы писем.
— Ага, вот опять о войне… еще о войне… о войне… здесь товарищ спорит со статьей… здесь, значит, предлагает свои научные соображения… опять о войне… Вот актер какой-то жалуется, что у него ухудшается память, а для него это — гибель, профессиональная непригодность, необходимость расстаться с любимым делом, просит помочь…
Так… вот еще одно я хотела бы прочесть:
«Многоуважаемый товарищ Архипов!
Я позволяю себе обратиться к вам по поводу судьбы близкого мне человека — моей сестры. В годы войны она пережила страшное горе: на ее глазах были заживо сожжены двое ее детей…»
— Нет, не могу, — сказала вдруг Маргарита Федоровна. — Дочитайте вы, Геннадий Александрович, а я не могу…
Калашников молча взял маленькое письмо из ее рук. Письмо было написано на почтовой бумаге, украшенной какими-то голубыми цветочками, выдавленными в левом верхнем углу.