Формула памяти
Шрифт:
Леночка сделала какой-то слабый, неловкий жест, который, вероятно, должен был означать: «Ну что вы! С чего мне обижаться!», и даже улыбнулась слегка, одними губами, но сама внутренне вся замерла, сжалась от такого предисловия, от того холодного, официального тона, которого придерживался, разговаривая с ней, этот человек. Самое обидное заключалось в том, что она же знала, она помнила его совсем иным, она знала, что он м о ж е т быть другим, если только захочет.
— Видите ли, — продолжал Перфильев все тем же тоном, — порой принято считать, что академический институт — это место, где непременно царят расхлябанность и беспорядок. На том, мол, стоим и стоять будем. Мы сами приучаем себя к расхлябанности и потом именуем это творческой атмосферой. Можно явиться в институт когда угодно и уйти когда
Перфильев говорил, все более распаляясь, взвинчиваясь, и Леночка сидела перед ним, сжавшись, как будто уже была виновата во всех подобных прегрешениях. Но в то же время именно теперь, когда язвительные нотки так явственно, так резко зазвучали в его голосе, она узнавала в нем того, прежнего Перфильева и опять, казалось, испытывала то волнение, которое ощутила тогда, на вечеринке.
— Вот потому-то я и хочу сказать вам сразу: первое и главное требование ко всем, кто приходит к нам в институт, — это точное и безукоризненное выполнение своих служебных обязанностей. Да, служебных, я не стесняюсь этого слова. В конечном счете, все мы ведь с л у ж и м. Служим науке, не правда ли?
Он замолчал, кажется желая проверить, какое впечатление произвели его слова на Леночку. Леночка молчала.
— Вы, Анатолий Борисович, по-моему, совершенно запугали Елену Георгиевну, — сказала Вера Валентиновна.
— Ничего, ничего, — отозвался Перфильев и первый раз за весь разговор улыбнулся. Но улыбка эта, казалось, не смягчила его лица, а, наоборот, только еще жестче, определеннее очертила рот.
— Ничего, — повторил он, глядя прямо на Леночку. При этом ее охватило такое чувство, будто он не просто смотрел, а р а с с м а т р и в а л ее, рассматривал с интересом и легкой насмешливостью, как разглядывает взрослый человек забавную детскую игрушку, механизм с нехитрым секретом.
— Вы, конечно, еще услышите, что меня иной раз упрекают в придирчивости, — продолжал он уже мягче, — называют педантом, бюрократом, чиновником, службистом или как там еще. А, Вера Валентиновна? — спросил он с неожиданной веселостью.
— Не знаю, Анатолий Борисович, не знаю, — не без некоторого лукавства отозвалась Вера Валентиновна.
— Ну ладно, не в этом суть. Пусть называют. Но я глубоко убежден, Елена Георгиевна, что подлинная, большая наука немыслима без внутренней дисциплины. И когда мы начинаем давать себе поблажки, мы незаметно распускаемся, теряем форму и лишь потом, когда становится поздно, начинаем горько сожалеть о самом главном — об утраченном, упущенном времени…
Перфильев не успел закончить свою мысль, потому что в этот момент зазвонил телефон. Вернее, телефон не столько зазвонил, сколько произвел какой-то осторожный, похожий на жужжание звук — вероятно, в этом кабинете не любили громких телефонных звонков.
Перфильев быстро поднял трубку.
— Да, — сказал он, — я слушаю.
— Да, — повторил он. — Я слушаю вас, Яков Прокофьевич. Нет, Иван Дмитриевич еще не вернулся. Да, еще в Японии, но через неделю уже ждем. Да, Яков Прокофьевич, я в курсе этого дела. Вот она лежит сейчас передо мной, эта газета. История эта довольно давняя, был у нас такой разговор с редакцией, и Иван Дмитриевич порекомендовал им тогда одного нашего сотрудника. Да, именно Гурьянова. Да, сам Иван Дмитриевич. Кто? Гурьянов? Да нет, почему же, я бы сказал, вполне компетентный товарищ. Скорее даже слишком компетентный, — добавил Перфильев с усмешкой, но тут же стер эту усмешку, тень озабоченности легла на его лицо. — Ах, вот как? Нет, сенсации нам совершенно ни к чему, Яков Прокофьевич, тут я полностью с вами согласен, нам и без сенсаций забот хватает. Ах, даже так? Ну, это действительно не очень приятно, но мы со своей стороны…
Хорошо, Яков Прокофьевич, обязательно. А Ивану Дмитриевичу я передам, он непременно с вами созвонится, как только приедет…Положив трубку, Перфильев некоторое время смотрел на Леночку и Веру Валентиновну так, словно с усилием припоминал, на чем прервалась их беседа.
— Нет, определенно в нашем институте не соскучишься, — сказал он с усмешкой, и непонятно было, чего в этой усмешке больше — досады или восхищения.
— Кстати, а вы, Вера Валентиновна, как относитесь к этому? — И он движением подбородка указал на лежащую перед ним газету.
— К чему именно, Анатолий Борисович?
— Ну как же! О нашем институте пишут, можно сказать, прославляют наш институт, живописуют все стороны его деятельности, красок не жалеют, а вы так-таки ничего не знаете? Не читали?
— Каюсь, Анатолий Борисович, не читала, — сказала Вера Валентиновна. — А что, действительно любопытно?
— Любопытно, Вера Валентиновна, — не то слово. Вот послушайте-ка. — И Перфильев с выражением прочел: — «Сегодня мы совершим наше очередное путешествие в завтрашний день науки. И сопровождать в этом путешествии нас любезно согласился младший научный сотрудник Института памяти кандидат физико-математических наук Глеб Михайлович Гурьянов…»
— Могу себе представить. Гурьянов нафантазирует, — сказала Вера Валентиновна.
— В том-то и суть. Пусть бы фантазировал в своих рассказах, но здесь-то дело касается всего института, всей нашей работы… Вот вы, Вера Валентиновна, не читали еще, и Елена Георгиевна, по глазам вижу, тоже не читала, а массовый подписчик периодической печати уже прочел и уже, между прочим, вопросы некоторые задает, деталями интересуется, практической, так сказать, стороной этого дела, повышенную любознательность проявляет… Во всяком случае, — добавил Перфильев, переходя на серьезный тон, — сейчас мне звонили из горкома и сообщили, что в горком уже идут звонки по поводу этой статьи…
— Да не принимайте вы это так близко к сердцу, Анатолий Борисович! — беспечно отозвалась Вера Валентиновна. — Подумаешь, какое событие! Сегодня прочли, поговорили, а завтра уже никто и не вспомнит…
— Вашими бы устами да мед пить, — сказал Перфильев, поднимаясь и протягивая руку Леночке. — Ну что ж, Елена Георгиевна, приступайте, работайте, желаю вам успеха. Не теряйтесь, будьте смелее. — И закончил, улыбаясь: — А газеты все-таки читать надо…
— Да у меня папа… — Эти слова вырвались у Леночки неожиданно — лишь от желания как-то оправдаться перед Перфильевым, но она тут же оборвала себя на полуслове, засмущалась ужасно.
— Что — папа? — все с той же улыбкой следя за ее смущением, спросил Перфильев. — А, Елена Георгиевна?
— Я хотела сказать… Папа у меня любитель газет, он с утра прочитывает все газеты, даже вырезки делает, а потом либо пересказывает, либо дает мне прочесть то, что наиболее интересно… — пробормотала Леночка.
— Я вижу, у вас не папа, а настоящий клад, — сказал Перфильев. — Цените своего папу, Елена Георгиевна.
Леночка уже не могла разобраться, говорил ли он всерьез или добродушно посмеивался над ней, как посмеиваются над маленьким ребенком. Она хотела теперь только одного: побыстрее выбраться из этого кабинета. И как раз в эту минуту на пороге появилась секретарша.
— Анатолий Борисович, — сказала она голосом, в котором слышалось то ли волнение, то ли легкое возмущение, — вас какой-то весьма странный человек добивается. Он звонит снизу, от вахтера, говорит: непременно должен видеть Архипова. Не верит, что Архипова нет. Говорит, будто бы в связи с какой-то статьей в газете…
— Этого нам как раз и не хватало! — сказал Перфильев сердито. — Ответьте ему, пожалуйста, Маргарита Федоровна: пусть обращается в редакцию. Они напечатали статью, они все знают, они дадут ему необходимые разъяснения — так и скажите ему. И давайте договоримся: впредь, кто бы ни обращался по поводу этой статьи, всех отправляйте в редакцию. В редакцию, в редакцию, только в редакцию! Они заварили кашу, они пусть и расхлебывают. А теперь, Маргарита Федоровна, пригласите-ка ко мне Гурьянова. И пусть поторопится, это в его же интересах, а то он вечно имеет привычку являться не раньше, чем на другой день после вызова…