Формула памяти
Шрифт:
Сны фантастические, сны невероятные снятся нам только в молодости, старость не знает таких снов. В старости в снах лишь повторяется то, что было когда-то, повторяется, порой причудливо сместившись во времени, переплетясь с другими событиями, изменившись, но все равно ты узнаешь и голоса, и лица, ты испытываешь ту же боль, которую уже испытал однажды…
Тогда, в сумеречное, зимнее, блокадное утро, Архипову почудилось, будто кто-то притаился на площадке третьего этажа. И он вздрогнул невольно, действительно разглядев смутные очертания сжавшейся маленькой фигуры. Только подойдя ближе, он понял: на площадке сидела закутанная в платки мертвая девочка. Ее возраст трудно было определить, но скорее всего ей было лет двенадцать-тринадцать. Кто она и откуда, зачем забрела сюда, этого Архипов не знал, да так и не узнал никогда. Теперь же, во сне, он тоже
— Лиза, ты как здесь? Ты что тут делаешь? — испуганно то ли спросил, то ли подумал Архипов.
Но она проскользнула мимо него, все так же легко и бесшумно, ничего не ответив.
Он перегнулся через перила, чтобы еще раз увидеть, окликнуть, позвать ее, но перила вдруг шатко подались, качнулись, и Архипов, холодея от ужаса, почувствовал, что теряет опору, что вот-вот сорвется в черный, глубокий колодец…
Он проснулся и долго лежал под тягостным впечатлением от этого сна. Лицо теперешней, нынешней Лизы уплывало, уходило от него, он старался и не мог представить это лицо…
…Дорога повернула за рощу, и Воробьев остановился, поджидая Архипова.
— Вот, — сказал он, и совсем детская, ребяческая восторженность прозвучала в его голосе.
Архипов поднял глаза. Перед ним, за небольшим оврагом, лежала та самая усадьба, о которой говорил Воробьев.
Архипов увидел два темно-красных, кирпичной кладки, двухэтажных дома, увидел веревку, натянутую между столбами, на которой сушилось белье, увидел двух маленьких девочек, играющих возле кучи песка… Около сарая мужчина в ватнике колол дрова, удары топора и звонкий, сухой треск распадающихся поленьев отчетливо разносились далеко вокруг.
Взгляд Архипова перебросился на маленькую речушку, в тихой задумчивости почти неподвижно застывшую в своих берегах, на невысокую запруду, через которую лениво перекатывалась вода, на дубы, величественно раскинувшие свои уже изрядно поредевшие кроны… Дальше начинались луга, дорога вилась среди них…
Но еще прежде, чем Архипов подробно, в деталях рассмотрел открывшуюся перед ним картину, его охватило странное чувство: будто все это было знакомо ему едва ли не с самого раннего детства — точно картинка в старой книжке, которую он так любил разглядывать еще ребенком. Сколько лет минуло с той поры, сколько лет!..
Воробьев был прав: какое-то скрытое очарование таилось в этом простеньком пейзаже. Очарование детства? Очарование тишины? Откуда рождалась, откуда исходила та гармония, которая вызывала в душе ощущение умиротворенности и покоя?.. Может быть, эти дубы с их спокойным величием навевали подобное чувство?.. Или этот тихий пруд, эта безлюдная дорога, уходящая в луга?.. Откуда это щемящее чувство узнавания?.. Ну, чем, кажется, отличается эта речка от других подобных речушек, ничем не лучше она, и дубы, конечно же, растут не только здесь, и дорога… Ну что дорога?.. Так отчего же так сжимается сейчас сердце и ты себе кажешься маленьким мальчиком, ребенком, готовым бежать через овраг туда, к пруду, на поверхности которого, словно кораблики, слабо колеблются желтые листья?.. Что за тайна, томящая душу своей необъяснимостью, была заключена в этом пейзаже? Или виной всему было лишь его сегодняшнее настроение?..
— Я знал, что вы э т о почувствуете, — сказал Левушка, прерывая молчание. — Я еще тогда знал — на вашей лекции, когда вас слушал…
Он говорил, не поворачивая лица к Архипову, глядя прямо перед собой, и легкие пряди его волос чуть шевелились над головой, вздымаемые слабым ветерком.
— Я, Иван Дмитриевич, много думал: отчего место это так глубоко душу трогает, отчего в сердце запечатлевается? И знаете, к какому выводу пришел?.. Природа, она ведь, как архитектор, иногда строит с излишествами, с буйством фантазии, с такой безоглядной щедростью, что ее, эту щедрость, и замечать-то, и ценить-то перестаешь. У природы тоже есть свои барокко и рококо. Не усмехайтесь, Иван Дмитриевич, я могу привести примеры. Но не в них суть. Я что хочу сказать, Иван Дмитриевич: природа устает от собственного богатства, устает от величия своих творений, и тогда, как истинный мастер, она обращается к скудному, скромному, казалось бы, материалу, понимая, что на свете есть лишь один бог — гармония, и есть лишь одна тайна — тайна пропорций! Понимаете, мне
кажется, тут все дело, весь секрет в скрытых пропорциях. Потому красоту так легко погубить, разрушить — чуть измени, чуть сдвинь, и все будет вроде бы то же, да уже не то вовсе… Отчего я и бьюсь так, и доказываю… И вот что еще удивительно, — продолжал Левушка после небольшой паузы, — вот что еще меня занимает, Иван Дмитриевич: простое ли, случайное ли это совпадение, что именно здесь бывал Пушкин — человек, обладавший высшим чувством гармонии? Случайность ли это, или все в мире закономерно, переплетено и связано, и ничто не случайно?.. Да можно ли не дорожить таким чудом? Ведь это же закостенеть надо, чтобы чуда этого не ощущать, не чувствовать!.. Ну, хорошо, дома эти, постройки, они хоть под охрану государства недавно взяты, а природа, она беззащитна… Завтра придет кому в голову спилить дуб, и спилят, пруд помешает — пруд спустят, подумаешь, мол, ценность какая!.. Я всякий раз, когда сюда подхожу, страх испытываю, сердце у меня обрывается и падает: а ну как уже что-нибудь случилось, что-нибудь произошло такое…— И часто вы здесь бываете? — спросил Архипов, все с большим любопытством и симпатией вглядываясь в нынешнего, вроде бы совсем незнакомого ему Левушку.
— Да когда как удастся, — отозвался Воробьев. — Я же на службе состою. Но раз-то в неделю обязательно вырвусь. Я уж тут, знаете, Иван Дмитриевич, — он усмехнулся, — с жильцами и разъяснительную работу провожу, и ругаюсь иной раз, воюю — вот из-за этого, например, белья вывешенного… Сначала они на меня как на чудака какого-то, как на придурка смотрели, честное слово… А теперь привыкли, прониклись, теперь проще стало…
Левушка помолчал, задумавшись, потом сказал с удивленно-доверчивой интонацией:
— Вот вы никогда, Иван Дмитриевич, не задумывались, отчего это человеку непременно хочется после себя хоть что-то, хоть какую-то память оставить?.. Что это за инстинкт такой в нас заложен? Откуда? Ведь, казалось бы, умру — какое мне дело до того, что после меня станет, я-то все равно ничего уже ни знать, ни чувствовать не буду, — умом все это понимаешь, а смириться не можешь. Есть в человеке, в душе его нечто такое, что восстает, бунтует, не дает нам жить по принципу «после нас хоть потоп». Необъяснимо ведь, а, Иван Дмитриевич?.. Мне иногда кажется, Иван Дмитриевич, мы пока еще лишь самые простые, самые элементарные свойства человеческой натуры изучили, а сколько в человеке еще тайн, неизведанных возможностей, неизведанных сил скрыто!..
— Да, — сказал Архипов. — Вы правы. Я тоже об этом часто думаю. Что же касается этой усадьбы, Лев Павлович, я постараюсь вам помочь, чем сумею. Во всяком случае, можете считать меня отныне своим союзником.
В институт Архипов вернулся оживленный, вошел, как входил всякий раз, когда ждала его в лаборатории новая работа, когда предстояла любопытная, обещающая неожиданные результаты серия экспериментов.
В приемной навстречу ему поднялся Геннадий Александрович Калашников. Наверняка что-то серьезное произошло, раз уж сидел секретарь партбюро здесь, дежурил, боясь упустить Архипова. И вид у него был озабоченный.
— Маргарита Федоровна, будьте добры, соедините меня с горисполкомом, — сказал Архипов. — Да, да, именно с Кочубеевым… Геннадий Александрович, прошу вас…
— Новости у меня не особо утешительные, — заговорил Калашников, едва они оказались в кабинете. — Меня поставили в известность, что в горком поступили письма относительно положения дел в нашем институте.
— Вот как? — сказал Архипов. — Даже во множественном числе? Письма?
— Да, — сказал Геннадий Александрович. — Два письма. Причем крайне резкие. Мне неприятно говорить об этом, но думаю, вам все-таки надо знать: авторы писем касаются и некоторых сторон вашей биографии…
— Очень польщен их вниманием к моей персоне, — сказал Архипов. — Кто же они, эти авторы, ежели не секрет?
Калашников пожал плечами.
— Неизвестно. Письма анонимные. Хотя…
— Все. И не говорите мне ничего больше, — резко отозвался Архипов. — Анонимные письма для меня не существуют.
— Да, конечно, это так, — сказал Калашников. — Я целиком и полностью разделяю ваше отношение к подобным сочинениям. Но тем не менее они есть, они написаны, кто-то уже прочел их, и, как бы мы ни уверяли себя, что не придаем значения анонимным письмам, осадок от них остается, тень падает… А там, глядишь, и фактик какой-нибудь застрянет в памяти. Так что как бы ни было это противно, Иван Дмитриевич, а лучше вовремя отреагировать…