Формула памяти
Шрифт:
— Нет уж, увольте, Геннадий Александрович. Я же знаю, что они там пишут. Думаете — первый раз? Что, мол, Архипов такой-сякой, у него сын во время войны под судом военного трибунала был, так?
— Не только это, Иван Дмитриевич. А Фейгины? Лиза?..
— Эх, Геннадий Александрович, одно только грустно. Я-то думал, что микроб этого мерзкого, анонимного доносительства уже вымирает, нет для него почвы, среды подходящей нет, а он — живуч, оказывается… Способностью к самозарождению он обладает, что ли?..
— Горисполком. Кочубеев, — сказала, входя, Маргарита Федоровна.
— Может быть, не ко времени? — осторожно произнес Калашников. — Мне иногда кажется: прав Аркадий Ильич — вас как будто нарочно ставят под удар. Может, не стоит сейчас? А, Иван Дмитриевич?..
— Нет, отчего же не стоит? — сказал Архипов, снимая трубку. — Отчего же?..
«…Если «E» — сильная отрицательная эмоция, то, по-видимому, должна существовать тенденция, противодействующая воспроизведению связанных с этой эмоцией элементов. Стало быть, индивид будет сопротивляться припоминанию «S» (если «S» — раздражитель), будет избегать всего, что может быть связано с «S», а поэтому «S» не будет иметь возможности образовывать другие связи помимо первоначальной; вследствие этого связь «S—E» может сохраниться в течение неограниченного времени.
Такого рода явления действительно наблюдаются. Сильные травмирующие переживания редко исчезают; чаще всего они изолируются от других элементов опыта и, вытесненные из сознания, продолжают существовать на протяжении многих лет; события или ситуации, содержащие «S» (или сходные ассоциации), могут привести к обновлению и актуализации всей связанной с ними сильной эмоциональной реакции».
«…Обнаруживается явление, имеющее характер «порочного круга». Человек, которого глубоко задело пережитое унижение, не только постоянно мысленно к нему возвращается, но и вспоминает все другие унижения, испытанные в прошлом, сосредоточивает внимание на том, что существует угроза дальнейших унижений в будущем, и т. п. Такой процесс, разумеется, приводит к усилению прошлого переживания. Так, человек в состоянии глубокого беспокойства замечает в себе и вокруг себя все новые и новые поводы для тревоги, в состоянии обиды — все новые поводы для того, чтобы почувствовать себя оскорбленным, влюбленный — все новые проявления достоинств обожаемого лица, а человек, охваченный чувством вины, — все больше подтверждений своей «греховности».
…Любопытные наблюдения! И очень точные. Как понятно и близко мне все это! И все-таки я считаю, что человек, если это настоящий человек, должен уметь управлять своими настроениями, должен уметь властвовать собой, властвовать своей психикой, не поддаваться эмоциям, как бы сильны они ни были. Только такой человек заслуживает уважения.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Устроившись на тахте, Леночка читала рассказ Гурьянова.
Когда, как, при каких обстоятельствах впервые пришла ему в голову эта мысль, эта идея — настолько странная, что казалась поначалу годной разве что для фантастического сочинения? Когда, как из сумасбродной идеи, идеи, на первый взгляд совершенно неосуществимой, более того — запретной, она постепенно превратилась в реальную, свою, выношенную, стала почти навязчивой, — казалось, уже и отказаться от нее никак невозможно, казалось, не рискни он, не попытайся ее осуществить, и он упустит нечто очень важное — нет, не для себя даже — скорее для нее, для Люси. Да, именно ради нее он должен был сделать это.
Подобное свойство Григорьев замечал за собой и раньше: мысль, выглядевшая поначалу настолько нереальной, что тут же отбрасывалась, потом вдруг начинала незаметно возвращаться, возникать все настойчивее и настойчивее, заставляла вроде пока и не всерьез совсем, а так — лишь для тренировки ума, ради чисто теоретического интереса прикидывать, можно ли при всей очевидной несбыточности все-таки попытаться осуществить ее, и если можно, то каким путем, что для этого понадобится. Так, незаметно, идея приучала к себе, заставляла свыкнуться с ней, поверить не только в ее осуществимость, но и в необходимость.
Впрочем, на этот раз все обстояло несколько сложнее. Если прежде дело касалось лишь непосредственно его собственной научной работы, его научных исследований, и только от него, от Григорьева, зависело — принять или не принять то или иное решение, то теперь…
Будучи человеком достаточно решительным, Григорьев на этот раз долго не мог набраться смелости заговорить с Люсей о том, что занимало
его уже несколько месяцев, о чем, оставаясь ли дома наедине с самим собой, приходя ли в лабораторию, думал он постоянно и неотступно.Григорьев в глубине души был убежден: она не согласится, она отвергнет эту его идею, едва лишь поймет, на что именно он предлагает решиться ей. Скорее всего, идея эта покажется ей дикой. Вероятно, она даже возмутится, рассердится, обидится на него — может быть, даже никогда и не простит ему этого разговора, этого его предложения…
Оттягивая разговор с Люсей, Григорьев злился сам на себя и мучился, потому что уже знал, что все равно рано или поздно заговорит с ней об этом, не может не заговорить — так что чем скорее, тем лучше. Он был уверен: она не согласится и таким образом все решится само собой. Но, к его удивлению, Люся ко всему, что он, наконец решившись, проговорил, торопясь и сбиваясь, отнеслась спокойно. Настолько спокойно, что поначалу Григорьеву показалось: наверно, она попросту не поняла, о чем идет речь, восприняла его слова как шутку, не больше.
Она только взглянула на него долгим взглядом и как-то несмело, неопределенно пожала плечами, словно говоря: я не против, но об этом надо еще подумать… мне трудно вот так, сразу…
И этот ее молчаливый ответ — еще не согласие, но и не отказ — поставил Григорьева в тупик. Может быть, он сам подсознательно ждал от нее отказа, ждал слов возмущения и протеста, может быть, хотел их услышать?..
— Я же серьезно, Люся, я же серьезно, — сказал он. — Я уже очень много об этом думал и теперь уверен, что это возможно. Что это вполне реально…
— Скажи, — вдруг перебила она его, — для тебя очень важны эти исследования?..
— Да нет же, ты опять не поняла, — уже начиная слегка сердиться, сказал он. — При чем тут я? Я же о тебе говорю! Это я ради тебя хочу сделать! Я даже могу сказать, когда именно мне эта мысль впервые пришла в голову. Вот стал сейчас с тобой говорить и сразу так ясно, так отчетливо вспомнил…
…Казалось бы, самый простенький, пустяковый был случай, чего уж проще! Тогда они только-только еще познакомились с Люсей, только-только появилась она у них в институте — застенчивая девочка, лаборантка… Григорьев провожал Люсю домой, и по пути они зашли в магазин — что-то ей понадобилось купить, кажется, масла.
В маленькой, из трех человек, очереди, которая стояла к продавщице, внимание Григорьева сразу привлекла старая женщина. По ее фигуре, по выражению лица нетрудно было угадать, что она одинока и уже очень стара, но все еще сопротивляется старости — во всяком случае, одежда ее, уже давным-давно вышедшая из моды, была чиста и отглажена, не носила следов той старческой неопрятности, того старческого пренебрежения к окружающим, которое обычно раздражало и отталкивало Григорьева.
Женщина покупала ветчину, сто или двести граммов ветчины, и Григорьев хорошо помнил, каким празднично-возбужденным было ее лицо, каким радостно-доверчивым тоном обращалась она к продавщице. Наверно, этот ее приход в магазин означал для нее в тот день нечто большее, чем просто покупку продуктов, — это был для нее маленький праздник, маленькое роскошество, которое она позволяла себе, слабый отголосок давних, куда более счастливых времен, когда она еще не была стара и одинока…
Что ответила ей продавщица, что именно сказала, бросая на весы небрежно отрезанный кусок сала, Григорьев не слышал, он отвлекся в этот момент, но когда снова взглянул на женщину, то увидел совсем другое, погасшее лицо и старческие глаза, полные горечи и обиды.
И в тот же момент Люся потянула его прочь из магазина.
— Пойдем, пойдем отсюда…
— Куда же пойдем? А масло? А чек?
— Бог с ним, с маслом… Я не хочу… не хочу, — повторяла Люся, пока Григорьев послушно шел за ней к выходу, и страдание, самое настоящее страдание читалось на ее лице. — Как она могла так! Как могла! Откуда в людях такая жестокость, такая грубость! Это же все равно что ударить беспомощного ребенка!
Она сама казалась Григорьеву в тот момент беззащитным ребенком.
Мелочь, пустяк, казалось бы, но как отчетливо, во всех подробностях запомнил он тот вечер! Тогда-то впервые он испытал чувство нежности к этой девушке и чувство страха за нее, нахлынувшее вдруг на него. Никогда прежде не испытывал он такого чувства. Оно было так сильно, что ему показалось: он задыхается — ему не хватало воздуха.
Тогда-то впервые у него в голове и промелькнула эта мысль, вернее, еще только смутный намек, смутное предчувствие возможности такой мысли…