Формула памяти
Шрифт:
— Ну вот и молодцом, — сказал Калашников радостно. Наверно, весь этот разговор тоже был ему в тягость.
Леночка плохо понимала, как дотянула этот день до конца. Гурьянов, как обычно, ждал ее у выхода из института. Он обеспокоенно посматривал на нее — наверняка он уже все знал.
— Лена, — осторожно сказал он. — Лена…
— Не надо, — сказала она. — Не надо ничего говорить, Глеб. И оставьте меня, пожалуйста, не провожайте, я не хочу. Мне надо побыть одной.
— Хорошо, — сказал он покорно.
Она торопилась, она спешила домой, ей было необходимо увидеть отца, взглянуть на него — как будто что-то еще могло измениться.
Леночка решила, что не станет ни
Но первым, что бросилось ей в глаза, когда она вернулась домой, был китель, со всегдашней дотошной отцовской аккуратностью повешенный на плечики в стенном шкафу, в передней. И едва лишь она увидела этот китель, едва представила, как надевал он утром мундир, готовясь идти в институт, как тщательно, до блеска чистил пуговицы, — гнев, самый настоящий, неудержимый гнев сдавил ей горло. Никогда еще она не испытывала ничего подобного.
— Ну что — доволен? — сказала она, глядя прямо в лицо отца и сама пугаясь неожиданной силы того враждебного чувства, которое захлестывало ее сейчас. — Доволен? Добился своего?
Ощутил ли отец эту ее враждебность? Почувствовал ли? На лице его была написана прежняя твердая решимость, неуступчивость, но в глубине взгляда таилось заискивающее, виноватое, почти испуганное выражение.
— Я же ради тебя, я только ради тебя! — твердил он. — Или ты думала, я буду равнодушно наблюдать, как моя дочь катится в пропасть? Так не надейся, этого не будет!
— Спасибо, спасибо, мне остается только сказать тебе спасибо… — нервно говорила Леночка. — Ради меня ты выставил меня на посмешище перед всем институтом. Ты хоть это-то понимаешь? Как я пойду теперь на работу? Ты об этом-то хоть подумал? Как взгляну в глаза людям? На меня же теперь пальцами станут показывать!
— Брось, Лена. У вас в институте умные люди, я уверен, они во всем разберутся. А на дураков нечего обращать внимания. Пусть смеются.
Знакомые нравоучительные интонации звучали в его голосе.
— Ах, пусть? По-твоему — пусть? Ну, знаешь ли!..
— Я не виноват, что ты сама себя поставила в такое положение. Надо было думать раньше. Нужно было слушать отца, я тебе сразу, с самого начала говорил…
— Я же, значит, еще и виновата?! Я же и виновата! — Леночка уже не сдерживала больше слез. — Как ты можешь такое говорить, как ты можешь! Откуда в тебе такая жестокость, откуда?..
…На другой день Леночка не пошла в институт. У нее болела голова, и чувствовала она себя разбитой, усталой, опустошенной. Она лежала на тахте в своей комнате и смотрела в потолок. Несколько раз отец, хмурый, потемневший лицом, осунувшийся, исхудавший, казалось, за одну ночь, заглядывал к ней, но на все его попытки заговорить Леночка отвечала молчанием.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Разные люди приходили к Архипову. Одни приносили свои проекты и предложения, порой совершенно фантастические — впору Гурьянову сочинять рассказы, другие обращались с просьбами и жалобами, третьи просто ощущали потребность выговориться или надеялись получить необходимый совет. Были среди них и откровенные чудаки, выдумщики, и люди, травмированные тяжелыми переживаниями, нуждающиеся в помощи и участии, и те, кто забредал в институт просто из любопытства, а иной раз и из желания устроиться сюда на работу.
Но с кем бы ни встречался Архипов, какие бы просьбы и исповеди ни выслушивал, его не оставляла мысль об одном человеке — о сестре Нины Алексеевны Светловой.
Ее жизнь, ее судьба, такая жестокая, такая страшная в своей непоправимости, не выходила у него из головы. Он и ждал этой встречи, и в то же время терялся от ощущения собственной беспомощности. Сумеет ли он хоть чем-то помочь этой женщине? Он перебирал в уме все те средства, которыми располагал их институт, на применение которых они могли решиться, он советовался со своими сотрудниками, прикидывал различные возможности, но результат получался малоутешительный. Что могли дать, что могли значить все их усилия по сравнению с тем горем, которое перенесла эта женщина?..Однако она все не появлялась, никак не давала о себе знать, и Архипов стал уже думать, что, вероятно, Светловой так и не удалось уговорить свою сестру обратиться к ним, в институт.
И все-таки она позвонила. Она позвонила как раз в тот день, когда Архипов ждал американского гостя, доктора Кроули, того самого Кроули, вместе с которым так неудачно летал в Хиросиму.
Архипов бросил взгляд на часы: до встречи с американцем оставалось часа полтора, не больше. Но женский голос в телефонной трубке звучал так неуверенно, сбивчиво, робко, что откажи он сейчас, предложи перенести встречу на завтра, и эта женщина вряд ли уже наберется решимости позвонить снова.
— Вы можете приехать ко мне прямо сейчас? — спросил Архипов с той напускной суровостью, которая обычно заставляет, нерешительного пациента беспрекословно повиноваться врачу.
— Да, могу.
— Ну вот и чудесно, приезжайте, я вас жду, — сказал он.
Уж сколько, казалось, перевидал Архипов тяжелого на своем веку, какие только трагические, грозные события ни ломали, ни корежили его жизнь, судьбу его близких, а все равно так и не привык он, так и не научился мириться с чужим горем, с чужим страданием. А может быть, оттого как раз и отзывались его душа, его сердце на чужие страдания, что он полной мерой испытал эти страдания сам. Во всяком случае, теперь, в старости, сталкиваясь с чужим несчастьем, он все чаще ощущал нечто похожее на чувство вины. Словно он и правда был виноват в том, что за всю свою долгую жизнь так и не обрел умения ограждать, избавлять людей от горя. Так и не узнал, не добыл этого секрета.
Давно, много-много лет тому назад, когда он был еще совсем молодым, Архипов страшился чужого несчастья, как страшится будущий врач, неопытный студент-медик вида открытой раны. Тогда, в те времена, он, насколько это оказывалось возможно, попросту старался избегать общения с людьми, перенесшими тяжелое горе, — он терялся перед такими людьми, стеснялся рядом с ними своей благополучности, не знал, что говорить и как вести себя в подобных случаях. Но постепенно, с годами, сам испытав немало потрясений, узнав горечь потерь, он все яснее стал сознавать: единственное, что делает человека человеком, — это способность к участию, способность ощущать чужую боль и отзываться на нее. Такая способность многого стоит.
— Иван Дмитриевич, к вам.
Маргарита Федоровна стояла в дверях кабинета, пропуская впереди себя невысокую, худощавую женщину. Женщина эта держалась смущенно, словно вовсе не была уверена в том, что ее здесь действительно ждут. Она приостановилась у порога, как бы колеблясь, не решаясь шагнуть дальше, и Архипов быстро поднялся и пошел ей навстречу.
— Прошу вас, Вера Алексеевна, прошу, — сказал он.
— Иван Дмитриевич, вы не забыли, что принимаете сегодня доктора Кроули? — произнесла Маргарита Федоровна тем многозначительно-официальным, почти торжественным тоном, которым имела слабость возвещать об иностранных гостях. — Анатолий Борисович уже поехал за ним в гостиницу.