Формула памяти
Шрифт:
Но разве, потянувшись навстречу Гурьянову, не совершала она теперь — пусть невольное — однако все же предательство по отношению к отцу? Эта мысль мучила ее. Необъяснимая, но такая явственная неприязнь отца к Гурьянову приводила ее в отчаяние. Эта неприязнь казалась ей каким-то тяжелым недоразумением. Достаточно было познакомить отца с Гурьяновым, дать им возможность узнать друг друга поближе — и все изменится. Так она думала. Ей доставляло удовольствие мысленно видеть отца и Гурьянова вместе, рядом. Но отец, когда она робко, смущаясь, заикнулась о том, чтобы познакомить его с Гурьяновым, пригласить Глеба в гости, раздражился, вспылил, категорически воспротивился этой мысли. Как будто она предложила нечто унизительное для него. А может быть, он опасался, что, познакомившись с Гурьяновым, уже не сможет отвергать его с той же яростной нетерпимостью, с какой делал это теперь, не видя в глаза этого человека?.. Так или иначе, но чем сильнее привязывалась Леночка к Гурьянову, тем больше отчаивался и
Прежде улицы Ленинграда отличались одна от другой в Леночкином восприятии своими названиями, архитектурным обликом зданий, мемориальными досками на домах, где некогда проживали знаменитые люди, любимыми и нелюбимыми кинотеатрами и магазинами. Теперь же улицы, по которым они бродили вдвоем с Гурьяновым, обретали для Леночки особые, известные лишь ей одной приметы, окрашивались в невидимые для других и лишь ею улавливаемые тона… Отныне эти улицы получали в ее, Леночкином, воображении новые имена. Улица, На Которой Гурьянов Жил Мальчишкой… Улица, Где Гурьянов Впервые Сказал Ей «Ты»… Улица, Где Они С Гурьяновым Пили Кофе… Улица…
Настоящего названия маленького, мощенного булыжником переулка, где стояли они сегодня с Гурьяновым, Леночка не знала. Имел ли он звучное название или именовался безлико каким-нибудь Третьим проездным, это так и осталось для нее неведомо. Но сколько бы ни прошло времени, а этот переулок, это мгновение, когда Гурьянов взял ее руки в свои, Леночка — она знала это — будет помнить всегда.
«…Для объяснения свойств памяти за последнее время стали обращаться к используемым в физике принципам интерференционного запечатления и воспроизведения зрительного образа, получившим название голографии. В очень «мелкозернистом» физическом носителе «памятных следов» с учетом длины волн света такой способ хранения информации обеспечивает фантастическую емкость миллиардов бит в одном кубическом сантиметре. В биологических объектах, в частности нервных механизмах, условия совершенно иные, и пока еще неясно, в каком виде эти принципы могут быть здесь реализованы. Однако предпринимаются попытки применить их к пониманию того, как в отдельных своих частях расчлененное изображение может нести в себе основные черты, целого образа…»
Всю жизнь я считал себя человеком технического склада ума, и никогда мне даже и в голову как-то не приходило, что мои чисто технические познания, сведения из области техники связи, например, вдруг окажутся так пригодны для понимания сложнейших процессов, протекающих в нашем мозгу, для понимания механизма памяти. Это наводит меня на мысль, что, наверно, со временем человек найдет и сформулирует некие универсальные, единые законы, по которым живет и развивается одушевленная и неодушевленная природа. К этому, по моему мнению, идет дело.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
В квартире пахло табачным дымом. Этот запах был въедлив и неуступчив. Как ни проветривала Галя комнаты, как ни вышвыривала беспощадно окурки сигарет, а горький табачный дым не уходил. Интересно — на работе, у себя в кабинете, Перфильев не разрешал курить, а тут, дома, его друзья-приятели накуривали так, что хоть святых выноси. Когда-то, еще до знакомства с Перфильевым, Галя и сама в компании сокурсниц была не прочь затянуться сигаретой, но теперь ее мутило от одного этого запаха. Она с отвращением вытряхивала из пепельниц окурки. Перфильев же, казалось, не замечал ее состояния. Или делал вид, что не замечает?.. Он был весь поглощен своими заботами. Имя Архипова витало в прокуренном воздухе. Возможность перемен будоражила Перфильева и его друзей. Разговоры их затягивались до позднего вечера. Казалось, настоящее вдохновение, истинное счастливое возбуждение владело ими, когда они говорили о том, каким может стать их институт. Игроков в преферанс напоминали они Гале в эти минуты. В захватившем их азарте было что-то лихорадочное, пугающее.
А ночью Перфильев
долго не мог уснуть, ворочался, вставал, ходил по квартире. Это было непохоже на него. Обычно он гордился своим здоровым сном, отсутствием бессонницы. Говорил — все дело в режиме.— Ты что? — спросила Галя. — Что с тобой?
— Нет, нет, ничего, — отозвался он. — Спи.
Он присел на край кровати, у нее в ногах, и сидел так, сгорбившись, зажав руки между коленями.
— Спи, — повторил он. — Спи.
— Я не могу, — отозвалась она жалобно. — У меня какая-то тревога на душе. Мне страшно. Я не знаю, чем все это кончится…
— Что именно? — спросил Перфильев, и в голосе его она различила знакомые холодные, жесткие нотки.
— Ну, все… с нами… — сказала она неопределенно. — Я боюсь…
Перфильев знал, что рано или поздно она произнесет эти слова. Так всегда. Она плачет, она настаивает на своем, она принимает решение — сама! только сама! имеет же она право решать! — а потом вся ответственность все равно ложится на него, хотя ни изменить, ни перерешить уже ничего невозможно. Но он опытнее, он старше, он — мужчина, и потому выходит так, что ответственность за принятые ею — вопреки его доводам, его возражениям, его советам — решения должен нести он. Рассеивать ее страхи, утирать слезы — что еще ему остается! И даже не скажешь, не напомнишь, что все это он предвидел заранее. Такое напоминание не вызовет ничего, кроме нового потока слез.
— Это ночь на тебя действует, — сказал он. — Ночные страхи. Не надо придавать им значения. — И не удержался, добавил: — Ты же сама этого хотела. Что же теперь делать…
— Нет, ты не о том… — сказала Галя. — Мне вообще как-то тревожно… Мне за тебя тревожно…
— Ну что ты себе внушаешь! Что тебе за меня-то тревожиться?
— Не знаю, — сказала она тихо, почти шепотом. — Но мне кажется… Вы и правда как заговорщики… В этом есть что-то такое… Неопрятное что-то…
— Брось, Галя, не надо преувеличивать, — сказал Перфильев. — Давай смотреть на жизнь реально.
— Да в чем же эта твоя реальность? В чем?
— В том, что время уходит, время необратимо, Галя! — с неожиданной для него горькой горячностью произнес Перфильев. — Я каждую уходящую минуту сейчас ощущаю. Как она сквозь пальцы проскальзывает, ощущаю. А Архипов может битый час выслушивать бредни какого-нибудь полусумасшедшего чудака. Зачем? Кому это нужно? Пойми же меня, Галя, я, может быть, никому больше в этом не признаюсь, но тебе скажу: я никогда еще такого избытка сил не чувствовал! Я бы горы сейчас мог свернуть, дай только мне такую возможность. В жизни у каждого человека бывает пик, высшая точка — важно не упустить, не проворонить, поймать ее… Вот мне иногда говорят: потерпи, не торопись, все придет своим чередом, твое от тебя никуда не денется, и директором института ты со временем станешь, и так далее, и тому подобное… А какое для меня в том утешение, если я знаю: сил-то таких у меня уже не будет тогда! Почему же я ждать должен? Почему смирение изображать должен? Почтительно дожидаться своей очереди?..
— Погоди, — остановила его Галя. — Я что-то тебя не понимаю. Разве ваш институт плохо работает?
— Нет, не плохо. Но он работает уже п о и н е р ц и и. Вот в чем беда. На сколько еще хватит этой инерции, я не знаю.
— Но тогда я не понимаю другого. Ты ведь тоже не последний человек в институте. От тебя ведь тоже кое-что зависит. Разве не так?
— Теоретически. Теоретически, Галя. А на деле… Пока существует Архипов, я — ничто, я — юнец, я — вечный ученик Ивана Дмитриевича. Это то же самое, что и в семье. Пока ты живешь одним домом с родителями, с отцом и матерью, будь ты хоть семи пядей во лбу, имей собственных детей, содержи всю семью, тащи на своих плечах весь дом, обзаведись, наконец, седой бородой, но все равно ты останешься мальчиком, ребенком, тебе всегда будет недоставать самостоятельности, ты всегда будешь з а в и с и м…
— Что же ты хочешь делать? — с тревогой спросила Галя.
— Ты знаешь, — словно бы не слыша ее, продолжал Перфильев, — я теперь иногда даже жалею, что был учеником Архипова. Да еще к тому же любимым учеником! Что столь многим ему обязан. Ты думаешь, я не понимаю этого, не ценю — забыл? Не-ет, я все помню и все понимаю. В этом-то и беда моя, моя слабость…
— Да почему же слабость? — воскликнула Галя.
— Нет, нет, не спорь со мной, слабость, я знаю. Я ведь тоже люблю Архипова. Но любовь — это самая большая несвобода, самая большая зависимость из всех возможных зависимостей… Могу ли я освободиться от этой зависимости, хватит ли у меня на это сил и решимости — вот что я хочу понять…
— Толя, ты говоришь страшные вещи, — сказала Галя. Она смотрела на него с испугом и жалостью.
— Я же не ради себя, Галя! — все с той же не свойственной ему горячностью говорил Перфильев. — Я знаю: найдутся люди, которые и своекорыстие, и карьеризм, и честолюбие мне припишут, но пусть, меня это не волнует. Я иногда думаю, Галя, — сколько же истинных талантов не проявили себя в полной мере, заглохли оттого только, что не имели мужества переступить эту черту, что были скромны и терпеливы! Ведь сказать: я сам знаю, чего я стою, — это же неэтично, нескромно! Сказать: я сумею лучше делать то дело, которое сегодня поручено товарищу Н., — да это же ужасно, это непорядочно, это едва ли не подло!..