Фотография
Шрифт:
А потом все внезапно кончилось. Кэт выросла. В один прекрасный день из утомительного довеска она превратилась во взрослого человека. Оперилась, отрастила крылья — или, скорее, полностью изменилась. Стала девушкой. Из куколки появилась бабочка — фея, эльф, худенький, но исключительно привлекательный, сорванец. Стала стройной, живой, длинноногой, с точеным телом и остреньким личиком: тонкий, изящный носик, серо-зеленые глаза, высокие изогнутые брови и шапка темно-русых волос — сочетание, притягивавшее взгляд; не случайно, когда она входила в комнату, все тут же оборачивались и смотрели, смотрели — с удивленным интересом, вниманием, удовольствием. А она и понятия не имела. Точно так же, как не
«Вы совсем не похожи, — все чаще стала слышать она. — И не скажешь, что сестры». Лучше бы про себя подумали и промолчали.
Ник возится на кухне. Элейн слышит, как гремят кастрюли и тарелки в его неловких руках. Она все еще в оранжерее — перебирает последние письма, наименее достойные внимания, мыслями же блуждает где-то еще — в другом времени, в другом месте, — и все из-за реплики Ника. Конечно, он этого не хотел. Просто такой была его манера выражаться. Это же Ник — каждое его слово может считаться отягчающим обстоятельством само по себе.
Она слышит голос матери. Что не совсем обычно: сейчас она почти не думает о матери, долгие годы почти не вспоминала о ней.
— Наш гадкий утенок превратился в прекрасного лебедя, — говорит мать. — Посмотри на нее!
И Элейн, которая приехала домой на каникулы (она училась в колледже), смотрит и видит: да, так и есть.
— Говорят, ей стоит подумать о том, чтобы пойти учиться на актрису, — продолжает мать.
Элейн мгновенно раздражается. «Как всегда! — думает она. — Типично для мамы. Банальная мысль».
— Почему? — отрезает она.
Мать снова начинает бормотать глупости. Она стала побаиваться Элейн, но так и не научилась вести себя осторожнее.
— Ну, она такая хорошенькая, — наверное, поэтому.
— А Кэт умеет играть?
Мать вспоминает о второстепенной роли в школьной рождественской постановке — и вообще, раз есть театральные школы, значит, играть можно научиться?
И вскоре Кэт пошла в театральную школу — может, из-за матери, а может, из-за остальных с их глупыми советами, — а толку? Но к тому времени матери уже не было в живых.
Проблема мамы была в том, думает Элейн, что она принимала все за чистую монету. То есть буквально. Если уж совсем честно, у нее были упрощенческие взгляды на жизнь. Впрочем, она не виновата. Строгое воспитание, жизнь, посвященная дому и семье. И папа, которого все устраивало, — разве нет? Что-то не припомню, чтобы в семье что-то обсуждали, кроме, разве, в какой цвет покрасить стены на кухне или куда поехать летом. Им этого хватало, они и не стремились к большему. Мама ухаживала за Кэт и мной, готовила пищу и следила за тем, чтобы дом походил на картинку из журнала для домохозяек; папа ходил на работу, приносил зарплату и зарабатывал пенсию. И все были довольны.
Нет, я вовсе не отношусь к ним свысока — просто стараюсь быть объективной. Я вижу их такими, какие они есть, и это не означает, что я их не любила. И да, я знаю, что так живет большинство — что с того? Я всего лишь смотрю на них беспристрастно. Мама была хорошей, просто немного ограниченной.
И она умерла. В сорок три. Никто даже не предполагал. Хотя это-то как раз естественно.
Помню, как Кэт первый раз позвонила мне: «С мамой что-то ужасное». Так я обо всем узнала. После этого прошло всего несколько месяцев — четыре, шесть? Я приезжала домой так часто, как могла, но я тогда была страшно занята на своей первой работе, даже на выходных, и потом, дома была Кэт.
Я знаю, ей было всего шестнадцать. Но она всегда была ближе к матери, чем я. Она волновалась, ведь в том году ей предстояло заканчивать школу, — волновалась
задолго до того, как заболела мать. Конечно, позднее она могла пойти в колледж после шести классов, ну, или еще куда-нибудь в том же духе. Тем не менее не пошла.Это я занималась похоронами — так? Теперь-то я смутно помню, но иногда какие-то обрывки нет-нет да и всплывут в памяти. Как папа сидел с «пустым» лицом и ничего не делал — он явно пустил все на самотек. Как я сказала: «Ладно, не беспокойтесь, я этим займусь». Как звонила в церковь и в похоронное бюро — хлопотать насчет похорон. В двадцать два года и не знаешь толком, как разговаривать с подобными людьми, но в итоге все получилось. Помню даже чувство некоторого удовлетворения — мне подумалось: раз я с этим справилась, то с остальным и подавно.
Сама Кэт все это время была точно чумная. Почти не разговаривала. И подурнела. Точно ее задули, как свечу. И стала обычным подростком, угловатым, с мартышечьим личиком. Около года она такой оставалась, а потом постепенно наружность вернулась к ней, люди вновь стали заглядываться, теперь и мальчишки тоже, конечно. Естественно, она очень быстро отбилась от рук. Папа жил как робот — день за днем просто делал то, что надо было делать. А потом он сошелся с соседкой, Дженни Питерсон, или скорее она с ним, и они поженились.
Кэт говорит: «Я не могу жить с папой. Дженни меня не любит». Она говорит это снова и снова, каждый год. Говорит совершенно отчетливо — ее голос звучит спокойно и как будто издалека. И больше ничего. Как бы Элейн ни прислушивалась, она слышит только это.
А что ей ответила я?
Послушайте, не могла же я пустить ее пожить к себе? Я и так снимала в Чизвике комнату на двоих и экономила каждый пенни на первый взнос по ипотечному кредиту. К тому моменту ей исполнилось девятнадцать. Мы были точно с разных планет, и уже не в силу разницы в возрасте, — разные вкусы, склонности, все. Мы бы друг друга просто не вынесли. И не то чтобы у нее не было друзей. У Кэт всегда были друзья — толпы друзей.
Я постоянно общалась с ней — разве нет? И это оказалось непросто — при ее-то жизни перекати-поля. Никогда нельзя было с точностью сказать, где она будет и что станет делать на следующей неделе. Наступил период учебы в театральной школе. Впрочем, надолго ее не хватило. Какое-то время она взахлеб говорила об этом, а вскоре выяснялось, что учебу она забросила. «А, учеба О, мне там не понравилось. Знакомые пригласили меня пожить в Брайтоне».
Это было в шестидесятых. Кэт подходила шестидесятым — шестидесятые подходили ей. Делаешь, что хочешь, а остальное пусть горит синим пламенем. Климат самый благоприятный — для нее было самое лучшее время, чтобы быть молодой. А вот для меня — нет. Трудолюбие и достижения тогда никого не интересовали. Как, собственно, и ландшафтная архитектура. В те времена заниматься этим означало обслуживать старичков владельцев приусадебных участков или дам средних лет из какого-нибудь Глостершира. Кэт порхала туда-сюда — если честно, я понятия не имела, чем она занималась добрую половину того времени; я же, напротив, всегда знала, кем хочу стать и что делать.
Конечно, я за нее беспокоилась. Естественно. Но ведь к тому времени она стала совершеннолетней, взрослой. И не мне было ей указывать, что делать, а чего не следовало бы. Пусть больше никого не оставалось — папа очень скоро самоустранился от воспитания младшей дочери. И стоило мне начать говорить что-нибудь в назидательном тоне, она тут же ловко увиливала от разговора.
«Как ты предвзята! — говорит Кэт. — Неужели я проделала весь этот путь до тебя, только чтобы услышать, что мне надо подстричься? Будь добрее.Слушай, я учусь водить машину — представляешь?»