Фридл
Шрифт:
Обнимаю тебя много раз, пиши чаще, это единственное, что нам осталось. Если у тебя есть хорошая книга для долгого и вдумчивого чтения, мы были бы тебе очень благодарны. Недавно прочли кое-что о Муссолини, очень интересно. Я никак не могу расстаться с тобой и ищу любую уловку, чтобы, заполучив тебя, подольше не отпускать. Будем жарить на пикнике сосиски! Я надеюсь скоро вместе с тобой напиться чаю, воды, пива и наесться рыбки! Ф.
37. Вопросы без ответов
Бывают времена, когда зло уходит в долгосрочный отпуск. Нас угораздило родиться именно тогда, когда оно после долгого отдыха вышло на работу. Едва мы пришли в себя после первой войны, началась вторая. Неужели нет никакой возможности выпутаться из сетей госпожи Истории, жить спокойно, любить простые вещи –
Я взялась за философов. Читаю Кьеркегора и Адорно. Они помогают облечь в слова смутные представления: «Кто думает, что сознание созерцательно, не понимает себя, сознание – это “деяние”». Наверное, время Кьеркегора минуло, все лучшее в его подходе усвоено и исчерпано; воздействия страхов его эпохи прочувствованы, осознаны и усилены нашими страхами, парализующими всякое развитие мысли. Все идет к тому, чтобы уничтожить саму способность к созерцанию.
Твои упреки и требования ничего не таить, дабы понимать, «на каком ты свете», касаются и меня. Но со всей своей интуицией тут ты ошибаешься. От ТЕБЯ скрывают только то, что в первую очередь хотят скрыть от себя.
Личная трусость начинается там, где теряется чувство верного направления. Сказать по правде, чтобы написать эти строки, мне понадобилось больше мужества, чем для всего, сделанного раньше. По-видимому, чувство всевозрастающего страха уже давно существовало в моих письмах к тебе, а осозналось лишь в результате длительной переписки. И поскольку в данный момент я совершенно не представляю своей судьбы, попытка объяснения внушает еще больший страх. Я ощущаю страх как личную вину, и это невыразимая мука.
Прошу тебя интенсивнее переписываться с Дивой, она очень одинока. Хотя физически я присутствую в ее жизни, но разговаривать, в моем нынешнем состоянии, могу только с тобой. На этот раз не пишу чернилами, т.к. приписываю по предложению иногда днем, иногда ночью. Пока, помни обо мне! Такое трудное время. Ф.
Я упрекаю себя в том, что так много занимаю тебя собой, но важна не я лично, а вопрос, насколько ошибки, которые я расцениваю не как случайное явление, а как следствие однобокого мировоззрения, значимы для всех нас.
Хильда требует от меня однозначного ответа – верю ли я, как прежде, в идеи Ленина, в справедливость cоветского строя, в то, что будущая победа над фашизмом уничтожит капитализм. Сказать ей, что моя вера пошатнулась, – значит потерять дружбу.
Прочти, дорогая, Адорно. Даже если он не способствует ясности, то хоть держит начеку. Он левак, он против буржуазии, но подвергает «идею» ревизии. Притом что его нападки обусловлены дружественной позицией.
Сегодня я вспоминала «Ботанический сад» Клее. Принцип этого рисунка великолепен; внезапно в верхней четверти листа последовательность прерывается. Формы становятся бессмысленными, вернее, случайными. Это аритмия, или диссонанс. Кажется, понять это невозможно. Однако недавно кто-то, совершенно далекий от искусства, был у нас, долго рассматривал репродукцию и сказал: «Это мог бы быть сад, наверху ворота и там так же есть деревья». Таким образом, наше требование к структуре меняется, и высокое искусство вполне допускает непоследовательность.
«Кесарю – кесарево». Ты права, эти слова отменяют спокойствие и уверенность, вызывают внутреннее колебание: что и сколько – для кесаря? что и сколько – для человека? На колу мочало, начинай сначала. До свидания – множество поцелуев!
38. Марш Радецкого
Велено сдать зимнюю одежду и теплые вещи на нужды немецкой армии. Лыжные костюмы и шапки тоже в списке.
Гитлер в твоих кальсонах… и на лыжах… пробирается в тыл врага… За ним Геринг в моем двубортном пальто…
Смеясь, мы раскладываем все по кучкам: тебе, мне и немецкой армии. Себя не обделяем. Ведь не сказано, какое именно количество следует сдать. А можно утеплить немецкую армию неглажеными вещами?
Чайник звенит крышкой. Я заливаю кипятком сухие цветы ромашки. За этим цветком я наблюдала в детстве, стремясь уловить момент раскрытия бутона, а теперь вот готовлю из него отвар для Юленьки. Доверчивость, с которой она распластывается, чтобы я положила тампон на ее набухшие соски, и тотчас переворачивается и ласково лижет мне руку, исторгает слезы у Павла. Но не у меня. У меня забиты слезные каналы. Вот
почему и болят глаза! Они не умеют плакать. В Терезине я не раз теряла зрение, иногда на несколько минут, иногда на несколько дней, но каким-то чудом оно восстанавливалось. Если бы меня не убили, я бы ослепла.Моя дорогая!
Собственно, написать я хочу о Юленьке. У нее обострение молочницы. Сейчас, когда я пишу, краснота уже сошла. Но она все еще просительно глядит на тарелку с отваром ромашки. Температура пока еще повышенная… Такая она милая!
Что с Маргит? Пиши! И скорее приезжай! Вчера получила твое письмо. Оно излучает столько тепла! Мы очень смеялись над твоей «холодностью», причина которой – расстояние.
У Дивы все так хорошо, как давно не бывало. Я убеждена, что в этом есть и твоя заслуга, хотя ты с ней даже не разговаривала. Я начала писать ее портрет, сразу как только ты уехала, и, может быть, я изображу на нем одно растение необыкновенного вида – для тебя. Проповедник, которым восторгается Дива, был здесь и только усилил мое предвзятое отношение к последним событиям. Он многое прояснил во мне. Если бы у меня не отнимало так много сил и времени чтение, я написала бы ему. Он обличает евреев. Они жадные, они собственники и т.д. Это подействовало на Диву и все поставило на свои места. Возможность в ближайшем будущем увидеть Ланге волнует меня все сильнее, внутри у меня все переполнено, голова идет кругом.
Я смотрю из уединенного окна на черные деревья и мягкие белые крыши и мечтаю о том, как когда-нибудь мы будем сидеть с Ланге в полной тишине и молча смотреть в окно.
Мы отдаем целый ворох теплых вещей.
Я не могу писать дальше, поэтому прощай и всего хорошего, много раз целую. Пришел Павел. Он теперь работает до ночи, поэтому я пишу одна, а он передает тебе привет.
Моя дорогая девочка!
От Лизи никаких вестей. Я хотела ответить тебе сразу, но не получилось. Поздравительные новогодние открытки Дивы и Ланге вернулись обратно.
Мне очень жаль, что ты не пишешь подробно. С Юленькой еще не все ясно, мы считали, что она полностью выздоровела, до сих пор не было никаких признаков болезни, но мне кажется, что у нее опять какие-то выделения. Не знаю, следовало ли этого ожидать, но говорят, что такое может продолжаться еще месяц или два.
Ты знаешь книгу Рота «Марш Радецкого»? Местами она напоминает мне Кафку.
Книга всегда пишется сообща, даже если соавторы не ведают друг о друге и их разделяет промежуток в пятьдесят лет.
Пока на сегодня! Целую тебя!!! Ф.
Читая в гроновской мгле «Марш Радецкого», книгу, написанную евреем Ротом, который, как и я, родился в Австро-Венгерской монархии, только не в Вене, а в провинциальном городке Броды, возможно, совсем неподалеку от того места, где я его читаю, я вдруг осознала простую вещь – я не только выросла в столице, но и застала период расцвета и умирания родимой монархии. Портрет императора Франца-Иосифа в белом фельдмаршальском мундире, с кроваво-красным шарфом через плечо, висел в магазине отца над кассой. В романе Рота он висит на кухне, белое одеяние императора густо засижено мухами. Отцовский император блистал, отец сдувал с него пылинки. Он боготворил императора и всю высокочтимую династию, благодаря которой евреи стали равноправными членами общества. «Спасибо Францу-Иосифу Второму, не будь его, разве мог бы я работать в центре города, в уважаемом всеми магазине канцелярских товаров». Вена, теплое лето, оркестр в городском парке, выдувающий вальсы из труб. Именно там герои Рота вышли из экипажа и выпили кофе. «Среди зеленой тени светились белые круглые столы террасы, на скатертях голубели сифоны. Когда музыка переставала играть, слышно было ликующее пение птиц. Широкая волна летнего золота текла по домам и деревьям, трамваям, прохожим, полицейским, по зеленым скамейкам, памятникам и садам. Слышался быстрый звонкий цокот копыт по мостовой». На такой вот зеленой скамейке я уснула, удрав из дому, получается, что это случилось в самом начале войны, ведь она началась за день до моего шестнадцатилетия. На той же скамейке, проснувшись, я пробовала сочинить пьесу. Дальше пролога дело не пошло, но каков эпиграф! «Я – дурачество, я к вашим услугам – пожалуйте в могилу»!