Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Тьфу, черт, каждый раз надо из палатки выбираться! За снегом, за льдом, за воздухом. — Смирился с добытым, пробормотал: — Растает — еще добавим.

Пока в котелке таял снег, Тарасов ножом пластал тушку, выковыривал из живота розовые полупрозрачные внутренности, совершенно пустые — видно, галки так же, как и люди, искали пищу, были голодными, морщился от сырого горьковатого запаха птичьей псины, потом разрезал галочье тельце на несколько частей, бросил в воду. Подумав немного, опустил в котелок и кишки.

— Кого убил хоть? — шепотом спросил Манекин.

Тарасов хотел было солгать, сказать, что горную куропатку, кеклика, но врать не стал. Понял: не надо этого делать. Ответил:

 — Галку. — Звучно сглотнул. В желудке было больно

и пусто. — Ел когда-нибудь галок?

— Нет.

— Вот теперь... того... Попробуешь, что это такое.

— А если едок брезглив?

— Желание выжить отбивает всякую брезгливость. Проверено не раз, — Тарасов снова сглотнул. Понюхал сырые, в сукровице, пальцы, сузил глаза: собачий все-таки запах. Интересно, каким окажется суп. Посмотрел на Манекина — отметил, что вид у того совсем не больной. Вот ведь как неоднородно устроен человеческий организм — одни на спад идут, сдают, с ног валятся, сознание теряют, а другие, наоборот, поднимаются, выздоравливают. — Чувствуешь себя как? Худо или. Или терпимо?

Манекин откинулся назад, издал тихий длинный стон.

— Не очень. Тутук берет свое. Проклятый тутук!

— Но временами все-таки отпускает?

— Временами отпускает, — Манекин сбил голос, задышал часто, со всхлипами, глаза у него сделались влажными, обиженными, он затянулся воздухом раз, другой, третий, но воздух был жидким, лишенным живительного кислорода, и все затяжки не давали результата — были пусты. Манекин мучительно, с надрывом закашлялся и затих. Придя в себя, пробормотал констатирующе: — Вишь как бьет!

— Так всех бьет. Это не горная болезнь.

— А я говорю: тутук, горная болезнь.

— Слушай ты, деятель! — снова высунул бледную руку из спальника Студенцов. — Чего кормовой частью крутишь? Взяли на свою голову медалиста, — студенцовское сипенье наполнилось горечью. — Это ж не тутук, а симуляция... Ты сам знаешь. Была б у меня сила — морду набил бы.

— Руки коротки! — неожиданно громко выкрикнул Манекин.

— Э-э-э-э, — приподнялся Тарасов, — ну-ка, сбавьте обороты. На полтона ниже, ну!

— Не так уж и коротки, — никак не хотел угомониться Студен­цов, — если понадобится, я и короткими руками до горла дотянусь, — голос его от напряжения сделался каким-то резиновым, мятым и глухим. У него в ушах еще звучал громкий выкрик Манекина. Просипел, обращаясь к Тарасову: — Ты обрати внимание, разве может больной человек так кричать? Это же одесский духовой оркестр... Труба.

На обращение Студенцова Тарасов никак не отозвался. Студен­цов был прав. Манекин не был похож на больного человека. Раздражение, злость шевельнулись в Тарасове, но он окоротил себя — он должен был держаться, не вылетать из тарелки ни при каких обстоятельствах. Нельзя давать выплескиваться наружу злости, раздражению, никак нельзя.

Вода в котелке начала глухо побулькивать.

— Вы это, — пробормотал Тарасов, — следите за котелком. А я... я наружу выгляну, посмотрю, что там делается. Может, стая назад вернулась? И вон... ружье надо в палатку забрать.

— Уходишь от ответа? — Студенцов недовольно шевельнулся в спальном мешке.

Тарасов промолчал. Выбрался из палатки. Огляделся.

Пустынен и по-своему тих был ледник. Именно тих, хотя и бесновался, крутил зигзаги ветер, забивал глаза и рот снегом, веселился, словно старый убийца-корсар, измывался над усталыми, теряющими силы людьми. Совсем рядом, невидимые в охлестах воздуха, в снеговой пелене, поднимаемой ветром до самых небес, стояли угрюмые холодные горы, облепленные тяжелыми ледяными наростами, собравшие в морщинах своих, в порезах-щелях многие тысячи тонн снега и готовые, если понадобится, обрушить их на ледник, снести одинокую слабую палатку с людьми, находящимися в ней. Эта мрачная угрюмость, недоброта, исходящая от гор, ощущалась буквально физически, выбивала пугливые мурашки на коже, с которыми, чтобы совладать, надо было иметь волю, большую моральную — точнее, не только моральную, а и физическую силу.

Пустынен Большой лед,

тих — никого на нем, кроме случайных птиц и горных леших, нет. Криком будешь кричать — никого не докричишься, звать будешь, когда понадобится помощь, обессиленный, истекающий кровью, — никого не дозовешься, ибо нет рядом людей, никто уже не придет сюда на выручку, просто не сможет прийти: наступает зима, скоро ударят морозы, закуют все кругом в броню... Совсем не верится, что почти рядом, в каких-нибудь тридцати километрах отсюда, если спуститься с перевала Абду-Кагор вниз, цветут цветы и деревья, царит лето, и люди, веселые, довольные жизнью и собой, греются на жарком солнце, загорают, едят фрукты и дыни и совсем не подозревают, что неподалеку терпят бедствие альпинисты.

Не могла группа Тарасова уйти через перевал Абду-Кагор вниз. Абду-Кагор открыт бывает только в июне — июле, сейчас он уже забит снегом и опасен, погибнуть на перевале проще простого. Если пойдут, то — вероятность сто из ста! — погибнут.

А им погибать нельзя, им надо жить.

Кроме перевала Абду-Кагор есть еще Кошал-Аяк, но он нехоженый, ни одного человека там в этом году не было. Других перевалов нет, так что некуда им идти. Остается один лишь путь — по воздуху, вертолетом. По ущельям, ущельям, ущельям — в Алайскую долину, в Дараут-Курган. Другого пути нет. Значит, надо терпеть и ждать вертолета.

Тарасову вспомнилась жена. Хоть он ни разу не говорил ей, в какие опасные походы пускается — бывает, что в них до смертного финиша, до веревочки, за которой иные владения начинаются, — совсем рукой подать, полшага всего надо сделать, — жена догадывалась, какие лишения и опасности поджидают Тарасова в его походах. То, что жена догадывалась, хотя и не приставала с расспросами, было понятно по ее виду — глаза об этом рассказывали. Немая просьба была сокрыта в них, мольба, желание, чтобы очередной поход закончился благополучно, тоска по нему, Тарасову — мужу, человеку, у которого есть дом, очаг, дочь; работа, обязанности, родня, тысяча других вещей, которые связывают всех нас с миром, с жизнью, с землей. И все-таки, несмотря на укор и предупреждения, на этот немой монолог глаз, он каждый раз собирал свои альпинистские манатки и отправлялся в горы, в опасность, в снег, в знойный гул высоты, ибо знал, сердцем своим и мозгом понимал, что жить без гор он уже никогда не сможет. Даже если судьба приготовила ему тяжелое испытание, даже если ему придется заглядывать костлявой в пустые глазницы и холодеть при мысли, что никогда не увидит он больше дома своего, жену, дочку, даже если он обморозится, отобьет себе почки и легкие, потеряет зрение и слух, — он все равно снова пойдет в горы. Обязательно пойдет, если только останется жив. И другого пути, другого существования нет. Он просто себе и не мыслит, не желает другого.

Он внимательно огляделся — не появилась ли галочья стая вновь, не мельтешат ли где-нибудь в круговерти снега хлопотливые черные точки? Нет, не видно. Птицам тоже сейчас тяжко, худая пора у них наступает — зимняя бескормица. Обычно памирские галки — как, впрочем, и равнинные, когда бывают голодны, — много кричат. Крики у них резкие, тоскливые, плачущие, похожи на голос детей и речных птиц. Но те галки, что прилетели, были тихи, хотя и голодны, — они пошлепались одна за другой в снег, стали искать подле людей крупицы пищи, крошки мерзлого хлеба. Может, галки были тихи потому, что затяжную непогоду чувствовали?

Подхватив ружье под цевье, Тарасов вполз в палатку. А тут — ого! — уже и мясной дух чувствуется: в слабо булькающем вареве вспухали и лопались пузыри, мясо, лежащее на дне котелка, давало о себе знать.

— Ну как, спорщики, угомонились? — глухо поинтересовался Тарасов, поставил ружье в угол палатки так, чтобы оно было под рукою. Ведь если вновь появится стая, надо успеть выскочить наружу и выстрелить.

— Соль не пора в суп класть? — не отвечая на тарасовский вопрос, спросил Студенцов. Ссора у него отняла силы, голос сделался еще более резиновым, еще более слабым.

Поделиться с друзьями: