Гадание о возможных путях
Шрифт:
Пан Станислав учил меня играть в бридж. Я оказался бестолков, но семья великодушно мне прощала это, учитывая, что я русский, а пан Станислав называл даже «европейчиком» за то, очевидно, что я, вопреки всем его представлениям, подхожу к дамам к ручке, за столом не валю салат на брюки, не ем руками, вилку держу в левой руке, и даже рассказал как-то за обедом соленый анекдот, после чего пан хватил в рот ложку русской горчицы — пани выкладывала горчицу из банок в глубокую тарелку — и покраснел, аплодируя веками, давясь, плача, а пани слегка тронула своей ножкой мою ногу и ласково покачала головой.
Помню их гостиную, круглый стол, мы сидим вчетвером за картами, на
Бывали и приемы, с шведским столом непременно, с светло-коричневым бренди, а то и с темным, черным, почти отличным коньяком, с тартинками с икрой, с бог весть чем еще на широких круглых блюдах. Приглашенные бывали разношерстны. Всех объединяло название, данное им великодушным паном, — «русские друзья», и были здесь и мастер спорта по плаванию, длинный и страшно неуклюжий на суше, с прыщавой невестой-перворазрядницей, две девушки из иняза, одна из которых была все же, скорее всего, просто от «Интуриста», краснощекий блондин в американских джинсах из университета им. Патриса Лумумбы, немного походивший на ярмарочного Петрушку и объяснивший мне, что направление в университет дал ему райком комсомола. Затесался на подобный раут как-то и бог весть откуда взявшийся марокканец, с толстыми губами, яркими, почти сиреневыми, с толстым немым лицом и весь в чем-то дальтоническом, испещренном разноцветными треугольниками, квадратиками, кругами, и довольно наглый.
Многие думают, что если человек марокканец, то непременно должна быть на нем чалма или что-нибудь в этом роде. Это неверно. Был он довольно европейского вида, весь черный и крепкий, но все равно казалось мне, сейчас выхватит он из-за пазухи большой оранжевый апельсин и крикнет: «Марок, ага?» И я вглядывался в него с подозрением.
Впрочем, все здесь были по-европейски. Каждый брал себе тартинку, выпивал рюмку, тут пудель кричал «пше-прошу», все разом проглатывали свои тартинки и принимались жевать.
Марокканец ухаживал за Эвой.
Глядя на них, я замечал некую даже благосклонность в том, как клонила голову Эва, прислушиваясь к его речам, а он говорил что-то тихо, невнятно, должно быть, но увлеченно, — и она слушала его.
На кухне я принялся помогать пани резать колбасу. Доносилась музыка из гостиной, голоса и смех, потом врывался в этот гул низкий голос пана Станислава, все смеялись, и вновь делалась слышна музыка.
Наши руки встретились возле тарелки. Наши глаза встретились, ища друг в друге защиты. Все это было неожиданно, но мы с ней оказались будто выплеснуты из толпы веселых гостей: я — задетый удалью марокканца, она — необходимостью все что-то убирать, подавать, резать.
Так и стояли мы рядом, молча, потом руки разжались, я взял тарелку,
и что-то тихое тронуло мое сердце, и я пошел туда, к ним в гостиную, но то, тихое, не отпускало, и через минуту мы танцевали с пани что-то грустное, чуть разухабистое и напоминающее танго. Ее дыхание делалось чаще, если рука моя оказывалась напряжена, мягкая талия подавалась ко мне легко и просто, выпуклый живот уже вплотную уперся в мой живот, а ее грудь, густая и полная, лежала на моем пиджаке.— А что, если бы я убрала тогда руку? — спросила она еще через минуту, и я понял, что нечто захлопнулось с тихим шелестом у меня за спиной. — Что? — повторила она настойчиво.
— Пани Ирена, — сказал я с чувством, — я будто почувствовал… или как бы это объяснить…
— Не надо, — невыразимо мягко сказала она, — не надо объяснить, мой кавалер, бардзо добже, как это по-русски, ол райт. — Она засмеялась так, будто было ей двадцать лет.
Остаток вечера я чувствовал, что в меня влюблены. Приглашение, которое я получил на завтрашнее утро, было неожиданно и прекрасно, какая-то окрыленность посещала меня при взгляде на ноги пани и тихая грусть — при взгляде на ноги Эвы. «Пусть им будет хорошо», — думал я, глядя на марокканца, думал несколько снисходительно и покойно…
Яркий день был погашен зелеными шторами. Сначала мы присели на диван.
— Дай я посмотрю на тебя, — шепнула она и повернула мое лицо к свету. — Какой ты прекрасный.
— Прекрасны вы, пани Ирена.
— Ты для меня… произведение искусства, — шептала она с неподражаемым акцентом.
— Вы моя тайна, — шептал я, — вы — фея, добрая фея…
Она положила меня в постель.
— Сними все, — попросила она, и я снял все.
— Вот так, — сказала она, кладя мою руку себе на живот.
— Так, — согласился я шепотом.
Постепенно она переходила на польский. И вот ее грудь стала подниматься неровно, рот приоткрылся.
— Так, так, — цокала она языком, — почекай…
Я уже не понимал ее. В ее призыве чудилась мне даже легкая укоризна, и я старался исправиться.
— Почекай, прошу, — уже молила она, но тут взявшийся откуда-то пудель крикнул «пше-прошу», и неостановимый, неизбежный конец захлестнул меня. — Почекай, — успел услышать я и с мыслью, что чекал как надо, уронил голову ей на грудь.
Когда на прощание она угощала меня коньяком пана Станислава, в движениях ее рук чудилась мне какая-то нервозность.
— Что бы ты сказал, если бы сейчас пришел мой муж? — вдруг спросила она меня ревниво.
Я не нашелся.
— Ты сказал бы, что ты меня любишь, — настойчиво и укоризненно произнесла она на этот раз почти без акцента…
Впрочем, ничего не изменилось. По вечерам мы все так же играли в бридж, а зима шла, трещали морозные стекла, уже метели мели под окнами, но в доме было тепло. На раутах неизменный теперь марокканец кивал мне приветливо головой, вот только по утрам, через день, ложился я в широкую кровать и слушал пьянящее меня бесконечное «почекай», становившееся день ото дня все требовательнее и даже гневнее.
Рандеву становились реже.
— Почекай, — умоляла, просила, требовала пани Ирена, и я чекал, чекал и чекал.
Зима шла дальше, и я уже лишь раз в неделю приходил за зеленые шторы. По вечерам я заставал марокканца — его научили играть в бридж, он хищно скалил белые зубы и округлял свои марокканские глаза, беря взятки, но пан по-прежнему улыбался мне. Настораживало лишь то, что марокканец все приветливее кивал мне головой, пудель кричал уже без прежней неприязни «пше-прошу» и позволял чесать за ухом, пока мой арабский друг истово резался в карты.