Ганс — мой друг
Шрифт:
— Ганс, Ганс, будь мужчиной! Ведь мы увидимся, ведь я не навсегда уезжаю.
Одно мгновение — я почувствовал его холодную, как лед, щеку у моих губ, потом я поставил его на пол и быстро написал ему свой адрес. Он безучастно взял эту записку.
Он стоял посреди комнаты, бледный, как смерть, как-бы надломленный, и смотрел мне вслед, без слез, как всегда.
Я и теперь еще вижу его перед собой.
Через год я снова был в Берлине. Я твердо решил при первой возможности навестить Ганса. Но вы ведь
Я только одно могу сказать вам: ничто, ничто в жизни не потрясало меня сильнее маленького письма этого бедного мальчугана. Он писал мне примерно вот что: он должен мне написать, так как думает, что не будет уж долго жить; его по прежнему бьют каждый день, с тех пор как я уехал; я так был добр к нему, не возвращусь-ли я скоро, он так был-бы рад еще раз увидать меня. Подписался он: Ваш милый Ганс.
Письмо было написано крупным, угловатым детским почерком и наверно в страхе и возбуждении, так как отдельные слова были стерты слезами. Итак, он все-таки научился плакать.
Почти восемь дней шло письмо. Дайте мне докончить... Я бросил все и сел на извозчика. Через полчаса я стоял перед дверью, через которую я так часто проходил когда-то, и сильно позвонил.
Я услыхал тягучую походку, хорошо мне знакомую. Неизменившаяся стояла передо мной эта женщина. Она была страшно изумлена.
— Добрый день, — сказал я и услыхал, как резко звучал мой голос. — Я хотел узнать, что с Гансом?
Женщина не отвечала и не двигалась, но низкая улыбка появилась у ее губ.
— Где он? — спросил я, почти угрожая. И так как она опять не отвечала, я сделал шаг вперед, так что она была принуждена отступить и нерешительно отошла к кухне.
— Он там! — сказала она, когда увидала, что я не шучу и показала на дверь в следующую комнату.
В этих немногих словах было столько глумления!
Я вошел в комнату. Она была пуста. Но дверь в соседнюю была открыта и здесь, на ужасной, оборванной кровати, на спине лежал Ганс... Он был мертв.
Я подбежал к кровати.
Я схватил его руки, — они безжизненно упали, — я поднял подбородок, — он опустился... Он был мертв.
Я сел на край постели. Я долго глядел на него.
Его глаза были закрыты. Усталое, измученное выражение, — то самое, которое никогда не покидало его при жизни, — было написано на маленьком лице его.
Вдруг я вскочил. Я что-то увидал, — что это такое было?
На
лбу рана, на плече, которое высовывалось из под разорванной рубашки, — рана, я приподнял тонкое одеяло на груди и отодвинул рубашку: рана около раны, рубец около рубца, полоса возле полосы... Мне кажется, от ужаса я закричал.Она засекла его до смерти. Ужас леденил меня. И когда я снова посмотрел в личико ребенка, мне показалось, будто открываются черные, ясные, невинные глаза и говорят мне: «И ты соучастник ее, так как ты потерпел это! Ты мог спасти меня я не сделал этого!..» Я натянул одеяло на его окровавленные плечи, поправил волосы на лбу, снова взял его холодные руки и долго сидел так на краю постели, обуреваемый чувствами, горькими, как раскаяние...
Наконец, я очнулся.
Я вышел в коридор, бледный от бешенства. Отвратительное, подлое лицо выглянуло из двери задней комнаты. Я прямо-таки кинулся на нее.
— Убийца! — закричал я, — проклятая убийца!
Я думаю, — я задушил-бы ее.
С неистовым криком, еще прежде чем я добежал до нее, захлопнула эта баба дверь и заперлась.
Я долго стучал кулаками в эту дверь, сколько времени, не знаю. Она не открывала.
— Ты мне откроешь! шипел я.
Потом я возвратился к мертвому ребенку. Я не в силах был еще раз взглянуть на него. Я убежал.
Я поехал к одному старому другу, адвокату. Он очень терпеливо выслушал меня.
— Но потом... Доказательства... доказательства? И кроме того, какая цель? Ведь уже все кончено...
И так оно и было.
Я ничего не сделал. Но я не могу вам выразить, Макай, как долго я мучился при мысли: «ты мог-бы спасти его и ты не сделал этого!..» Но таковы мы все... У нас есть время на все то, что лежит в колее нашей жизни, но если нам приходится без какой-нибудь крайней необходимости выйти за эту колею по своей воле, то мы отказываемся, мерзко отказываемся!.. Трусы! все мы трусы, мы рабы жизни.
Он замолчал. Мы оба молчали.
Потом мы взялись за наши стаканы, но вино казалось горьким.
— Почему вы не напишите эту историю? Вам потом легче будет, — сказал я, утешая по старому рецепту.
Он отрицательно покачал головой.
— Нет! — сказал он.
— Я-бы хотел написать ее.
— Да! — сказал он равнодушно.
— Я-бы назвал ее: «Ганс, мой друг...»
— «Ганс, мой друг!» — повторил он с горьким смехом.
— Да, он был моим другом, но я его другом не был! Бедный Ганс! зачем не отыскал ты себе лучшего?.. Бедный Ганс!..
И теперь, в эту минуту, я узнал в нем творца «песней печали», воспевшаго эту интимную больную поэзию, которую эти ослы критики осудили, а не только неблагодарная, но и нелепая публика, не читала потому, что это были стихи.