Гарем ефрейтора
Шрифт:
— Разрешите подробности позже, они не телефонные, — зазвенел металлом в голосе Серов.
— Ладно. Подождем. Какова общая численность банд?
— Около двух тысяч. Точную цифру трудно дать, банды мигрируют, многие откалываются с оружием, разбегаются по домам.
— Каким числом обороняешься?
— Тысяча четыреста бойцов вместе с ополчением.
— Задействуй любые возможности, моим именем бери у республики все, что считаешь нужным, — наращивал напор нарком, — приложи все силы! — И вдруг, сорвавшись, закричал истерически, так, что Серов, дрогнув, отдернул трубку от уха: — Смотри, Серов! Сдашь хоть
Голос наркома, сотрясавший мембрану, был отчетливо слышен в кабинете, и Кобулов, вжавшись в кресло, украдкой полез в карман за платком. Выудил белый надушенный комок, стал вытирать влажные, липкие ладони.
Серов, зафиксировавший краем глаза белый мазок, покосился. Наркомовский голос лез из трубки шампуром, протыкал черепную коробку:
— …Докладывай обстановку каждый час. Мне докладывай, не Верховному, слышишь?!
— Здесь Кобулов. Будете с ним говорить? — вклинился в паузу Серов, изнемогая в ярой ненависти к этому крику, к рыхлой и зловещей плоти, исторгавшей его за два тысячи километров.
— На… он мне нужен? Ты за все в ответе, с тебя спросим! К тебе сегодня прибудут Меркулов и Круглов. Гоняй всех троих в хвост и гриву, используй, как считаешь нужным. Стоять насмерть! Я тебя как друга об этом прошу!
Серов скрипнул зубами, передернулся от мерзости последней фразы.
— … Справишься — все простим, все забудем! Оправдай доверие товарища Сталина, Родины! Спасай войну, Серов! — на последнем издыхании выдавил концовку нарком, с хрипом втянул воздух.
В трубке щелкнуло. Москва отключилась.
События на ферме развивались своим чередом. Каменный фасад низенькой фермы был искрошен пулями. Особенно густо посек свинцовый град камень вокруг окошек, из которых время от времени громыхал оружейный гром, фырчала и визжала дробь, сработанная из чугунной крошки.
На истоптанном, огороженном жердями дворе фермы там и сям горбились за укрытиями восемь человек с карабинами, вяло постреливали в окна-бойницы, озираясь и недоумевая, отчего вляпались в эту тупую, бессмысленную заваруху, зачем подчинились Косому Идрису.
Под стеной лежали трое со шмайсерами, пуляли совсем уж глупо — вверх, вдоль стены: лишь ошметья летели от соломенной крыши.
А вдоль двора колыхались с обеих сторон две шеренги, деды и женщины с камнями, косами, вилами — немое и грозное сельское воинство. Стекалось к ним остальное население аула, вклинивалось в прорехи, сжимая в руках булыжники.
Время от времени озирал эту осаду из-под стены Косой Идрис, щерился: обойдется! Живое мясо против автоматов — куда как страшно!
Ждал своей минуты Абу.
Пришла пора отходить Идрису. Только не мог он так просто уйти отсюда: истаяла, как дым, обещанная Реккертом тысяча! Ныло ободранное дробью плечо, бунтовало самолюбие. Надо было отойти шумно, так, чтобы запомнили, чтобы не скалились вслед со злорадством.
Отползая к углу строения, поманил он за собой напарника, молодого налетчика, недавно взятого в банду. У самого угла велел ему встать лицом к стене и сцепить сзади руки. У парня подрагивали заляпанные навозом колени, но стоял смирно, косясь на окна, на густевшие
людские шеренги, окружавшие ферму. Заметив это, хлопнул Идрис новобранца по плечу, спросил:— Мужчина ты или овечий хвост? — Повесив автомат на шею, полез молодому на плечи. Щуплые, хрупкие, они заходили под ним ходуном. Кинув сквозь зубы: — Держись! — Идрис подпрыгнул, упал животом на крышу.
Подтянулся, сел. Немо, выжидающе упирался в него сотнями глаз аул, и Идрис всей кожей ощутил жгучую плотность людской ненависти. Зябко передернул плечами, снял с шеи шмайсер. Хлопнул по карману. Под овчиной глухо брякнул спичечный коробок.
Давя в себе растущий озноб, стал разгребать солому, добираясь до сухого слоя. Страх все сильнее мучил его. Он никак не мог понять, откуда, отчего наползает эта выматывающая слабость, ведь трое с автоматами и семеро с карабинами против вил и камней.
Он не любил размышлять. Иначе понял бы, что не страх за свою жизнь сосет его смутную душу, прикипевшую к разбою, а нечто другое. Он собирался обречь на голод людей, говорящих с ним на одном языке, хоронивших своих сородичей в той земле, где тлели и его предки.
Но он все-таки одолел себя, скорее, не он, а его самолюбивая злость на проигрыш. Стал вынимать спичку из коробка.
Председатель Ушахов был готов. Его готовность предусматривала даже раскаленный свинец, что может засесть в его теле. Теперь, когда Идрис на крыше вынул спичку из коробка, они с пастухом успели замкнуть людское кольцо вокруг фермы.
Аул сомкнулся за спиной налетчиков, и каждый из них ждал булыжника в спину в любую минуту. Ожидание выматывало, и, не выдержав, они стали стягиваться перебежками под стену фермы — к вожаку, — чтобы иметь за спиной каменную защиту. Из окон теперь не стреляли — можно было попасть в своих. Многоликий и единый в ненависти, кольцевал налетчиков аул.
Идрис на крыше чиркал спичкой по коробку. Пальцы его тряслись. Абу отчетливо видел это. Он сжал нагретую рукоять пистолета и шагнул вперед из-за спин.
Меж ним и стеной фермы стоял белый плацдарм. Он вспучивался на глазах, готовясь обрушиться на председателя, и, не дожидаясь этого, Абу выстрелил навскидку в черную человеческую плоть.
Он попал. Увидел, как заваливается на бок то, что миг назад было Косым Идрисом, и бросил пистолет на снег. Он уже ничего не слышал, тело его под бешметом сжалось в комок в ожидании автоматной очереди. Память еще цепко держала терзания той, фронтовой, боли в госпиталях. Но ни один из бандитов не двинулся, не решился переступить в себе последнее — ударить свинцом по старикам и женщинам, стоящим за председателем.
Жизнь возвращалась к Абу. Он вдохнул морозный воздух, и тот ожег немыслимой сладостью все внутри. Теперь к нему вернулся и слух. Мощно шелестело дыхание аула за его спиной, поскрипывал снег под ногами, необычно громко тарахтел коробок спичек, скатываясь с крыши. Сорвался и упал на снег, мелькнув перед лицом молодого налетчика со шмайсером. Тот вздрогнул и едва не нажал на курок.
Теперь Абу вспомнил, на что рассчитывал перед выстрелом. Он верил в родовую память. Эти, из банды, сгрудившиеся под стеной, совсем недавно ушли в тоскливую маету дезертирства с фронтов. И еще не успела сопреть та пуповина, сквозь которую аул вливал в них ощущение национального, кровно-близкого родства.