Гарем Ивана Грозного
Шрифт:
А этот Одерборн! Как раз в это время царь Иоанн отнял у протестантов их привилегии, вот пастор и брызгал ядовитой слюной на государя.
Право слово, Бомелия иногда зло брало против этих беспечных русских. Живут одним днем, вперед никто не смотрит! Ведь настанет время, когда о них о всех, о России и ее царе мир станет судить лишь по запискам люто ненавидящих эту страну немчиков, которым платят деньги именно за бесстыжую клевету. Хоть бы кто из русских взялся за перо во имя будущего! Нет, даже царь Иоанн, которому предстоит больше всех быть заплевану и облиту грязью, не находит нужным сделать это. Лишь изредка отписывается, вернее, коротко огрызается в ответ на пространные и тоже клеветнические послания Курбского, которые продолжают поступать из Польши. И Бомелий с горькой усмешкой думал: ведь князь Курбский, предатель, беглец, изменник, станет когда-нибудь для грядущего историка самым правдивым и точным источником сведений о зверствах и злодействах лютого душегуба Иоанна Грозного. А вранья там, у Курбского-то… лаптем не расхлебать! Опять вспомнил старые басни о якобы недостойном
Смешно было Бомелию укорять царя в беззаботности о будущем, когда тот был всецело поглощен настоящим с его многочисленными трудностями – как сущими, так и выдуманными. Ведь эта боязнь измены боярской, настоящей и вымышленной, эти страхи ночные и дневные были в огромной степени делом рук самого Бомелия. Быть может, не окажись Иван Васильевич ежедневно отравляем своим доверенным архиятером, все в его жизни, да и в самой Руси сложилось бы иначе…
Впрочем, Бомелий слишком долго общался с царем, чтобы не перенять у него одну из основных его черт характера: Иван Васильевич не любил долго думать о печальном, старался гнать от себя воспоминания о совершенных ошибках. Поэтому и Бомелий отмахнулся от тягостных размышлений, затолкал подальше угрызения совести, от которых никак не мог избавиться окончательно, словно от любимой мозоли, и снова начал прикидывать, в чем же причина перемен, приключившихся с Марьей Темрюковной.
Как ни плохо служили ему соглядатаи и наушники, они все же донесли весть о том, что в царицыны покои чуть не каждый день хаживала та самая старуха-знахарка, которая однажды уже стала причиной размолвки между государем и его супругою – в день знаменитой казни на Красной площади. Об истинном смысле этой «размолвки» знал только дохтур Елисей, остальные же думали, что царю просто не по нраву доверчивость царицы к старым бабкам-ворожейкам. Но когда государь отбыл из Москвы, надолго покинув жену, Марья Темрюковна вновь начала зазывать к себе знахарку. Приходила та дважды в день: рано поутру, порою еще до завтрака, и поздно вечером, когда царица уже ложилась почивать. Оставалась наедине с государыней недолго; уходила поспешно, особенно вечером. И после ее посещений в покоях царицы было тихо-тихо: никаких шумных игрищ с девками-голубками, и песен по ночам не пели, и плясок не плясали. Наверное, ворожейка навевала Марье Темрюковне спокойный и крепкий сон…
Прослышав про это, Бомелий задумался. Возможно, старуха обнадеживает доверчивую Кученей насчет возможного материнства? Дурачит ей голову, выманивает денежки и подарки? И царица снова возмечтала о троне, на котором вскоре окажется одна – или в обнимку с любимым братцем?
Бомелий отлично помнил историю Марии Кровавой, сводной сестры и предшественницы королевы Елизаветы на английском троне. Желание родить наследника превратилось у нее в навязчивую идею, до такой степени поглотившую все ее чувства, что у королевы иногда и впрямь прекращались женские очищения, начинал пухнуть живот… пусть даже супруг ее, герцог Филипп, месяцами не посещал ее ложа! Что, если старуха-знахарка уже внушила царице, будто она беременна и близки исполнения ее мечтаний? Вполне можно поверить во что угодно, особенно если твердить себе это утром и вечером!
Утром и вечером… Старуха приходит утром и вечером, но уходит почти тотчас…
Бомелий нахмурился. Слишком смелая мелькнула у него догадка. Нет, хоть царица и осталась по сути своей все той же полудикой горской княжной, какой была прежде, она вряд ли вновь решится на такую неосторожность. Хотя ей же закон не писан! И всем известно: когда кота нет дома, мыши гуляют по столу.
Она что, влюблена?! Но в кого, Господи помилуй? Двор ее состоит почти исключительно из женщин, разве что несколько мальчиков не старше десяти лет прислуживают за столом. Изредка мелькают дьяки, подьячие, государевы посланные, стражи, но общение с ними так кратко, что и двумя словами некогда обменяться. Правда, Бомелий заметил один или два лукавых взгляда, брошенных царицею на боярина Федорова-Челяднина, который, по приказу государя, сопровождал Марью Темрюковну и прибыл вместе с ней в Александрову слободу, но не могла же в дороге завязаться меж ними любовная интрига! Федоров-Челяднин, конечно, видный, можно сказать, красивый, моложавый мужчина, но он же не самоубийца, чтобы осмелиться…
Нет,
глупости. Причина блаженства Кученей в чем-то другом. Но вот в чем?!Может быть, радуется, что увидит брата? Михаил Темрюкович прибыл сюда двумя-тремя днями раньше сестры, тоже довольнехонький. Ходят слухи, будто он намерен жениться. Следовало бы ожидать, что известие об этом приведет Кученей в ярость, а она цветет, как мак. Или еще ничего не знает о грядущей свадьбе? Впрочем, черт ли разберет этих азиатов!
Бомелий еще раз выразил царице восхищение ее необыкновенной красотой, сообщил, что состояние здоровья прекрасное, и покинул женские покои. Пришло время идти к государю: тот настаивал, чтобы архиятер непременно посетил его после того, как побывает у царицы. Государь также потребовал, чтобы Бомелий присутствовал нынче за ужином, и хотя тот не любил пьяных русских сборищ, вынужден был согласиться.
– А что, Иван Петрович, – приветливо спросил государь, – хотел бы ты быть царем?
Федоров-Челяднин осторожно положил на блюдо утиную ножку, с которой обгладывал нежное, хорошо вываренное мясо, утер рот и пальцы вышитой шелковой ширинкою и только тогда привстал для ответа. Как ни тянул он время, ничто путное на ум не пришло. А все пирующие, как назло, притихли, уставились на него выжидательно. Больно вопрос дурацкий, не знаешь, что и сказать! «Нет» – на смех подымут, потому что не бывает таких дурней, которые отказались бы от царской власти, «да» – опять же обсмеют: куда ты, мол, со свиным-то рылом! А еще хуже, воспримут это «да» как покушение на царский трон. Скажут: стакнулся ты с князем Владимиром Андреевичем, о котором опять поползли по Москве разные дурные слухи. Дескать, никак он не может успокоиться и на своем нижегородском воеводстве замышляет отравление государя.
Словом, Федоров не знал, что ответить. Поэтому он еще раз поелозил ширинкою по бороде, якобы смахивая последние крошки, и уклончиво молвил:
– А на что мне, батюшка, такими мыслями головку засорять, коли ты у нас есть? Ты на престоле сидишь – ты и царь!
Помещавшийся слева от Федорова князь Афанасий Вяземский хмыкнул: ловко вывернулся боярин! Сидевший справа Басманов-старший лукаво прищурился и снова принялся за еду. А государь разочарованно воскликнул:
– Что ж по-твоему: царь только тот, кто сидит на престоле? Не-ет, это было бы слишком просто! Ну вот поди сюда, Иван Петрович, сядь на мое место. Посиди, а потом расскажешь нам, почувствовал ли ты себя царем.
«Что это с ним? – недовольно подумал Федоров. – Эк его разбирает! Вроде бы и не пьян, а пристал как банный лист!»
Царь и в самом деле был трезвехонек: Федоров не раз видел, как он легким движением останавливает Федьку Басманова, нынче прислуживавшего ему за столом и частенько наклонявшегося, чтобы наполнить цареву чару. Но чара так и оставалась пустой. Другим пить, впрочем, не мешали, и у Ивана Петровича уже немало пошумливало в голове, а ноги плохо слушались. Настолько плохо, что он даже запнулся перед малым троном, который был нарочно слажен в Александровой слободе под полное подобие большого, стоящего в Кремле, в Грановитой палате, и в отсутствие царя строго-настрого охранялся его рындами, [68] чтобы никто не посмел посягнуть на сие высокочинное седалище. Тот, настоящий, московский царский трон был, правда, вырезан из драгоценной, на вес золота, слоновой кости, ну а этот, малый, – из какого-то редкостного белого дерева, но все равно: сходство было полное. Словом, запнулся Федоров-Челяднин, едва не растянулся, однако, подхваченный под локоток проворным Федькою Басмановым, все же на ногах устоял, только высокую тафью сронил.
68
Рында – телохранитель, оруженосец.
– А не беда! – весело вскричал царь, сам подымая тафью и ударяя ею об коленку, чтобы сбить пыль. – Федька! Облачение государево!
Федоров и ахнуть не успел, как набежали прислужники, и в одно мгновение на него были навьючены кожух золотой парчовый, бармы. [69] тяжелые, да еще и шуба соболья, крытая аксамитом [70] Мгновенно взопрев (август выдался против обыкновения жарким, вдобавок в трапезной надышали), Федоров не устоял и от малейшего толчка в грудь плюхнулся на трон. Царь, вкрадчиво улыбаясь, стоял рядом.
69
Оплечья, ожерелье на торжественной одежде со священными изображениями; их носили духовные сановники и наши государи.
70
Аксамит – бархат.
– Теперь скуфеечку мою надень – и совсем как я будешь, – сказал он, снимая с головы и нахлобучивая на Федорова свою скуфью, не черную, какую носил обычно, а нарядную, плетенную из серебряных ниток и унизанную жемчугом. У государя она плотно охватывала макушку, а небольшая голова Федорова провалилась в скуфью до самых бровей.
Сидящие за столом захохотали, однако царь сурово цыкнул, и в трапезной воцарилась тишина.
Из-под нелепо сползавшей на глаза скуфьи Федоров оглядывался – и видел множество блестящих глаз, устремленных на него. Поерзал на троне, пытаясь устроиться поудобнее, но сидеть было твердо и как-то слишком высоко. Вдобавок ноги не доставали до полу. В одну руку ему сунули любимый царев посох, в другую – чарку с вином.