Гаршин
Шрифт:
«…Мы, революционеры, далеки от мысли отрицать революционную роль реакционных периодов. Мы знаем, что форма общественного движения меняется, что периоды непосредственного политического творчества народных масс сменяются в истории периодами, когда царит внешнее спокойствие, когда молчат или спят (повидимому, спят) забитые и задавленные каторжной работой и нуждой массы, когда революционизируются особенно быстро способы производства, когда мысль передовых представителей человеческого разума подводит итоги прошлому, строит новые системы и новые методы исследования».
Так писал Ленин [12] .
Темной ночью нужно уметь видеть алый размах и золотые россыпи рассвета.
ВО
Гаршин видел себя в прошлом и не видел в будущем. Настоящего почти не осталось. То, что осталось, он знал наизусть.
12
В. И. Ленин.Сочинения, т. 10, стр. 230.
Пять верст туда, пять — обратно. Коньки с веселым, легким треском резали лед. Поворот — у святотроицкого маяка. Уже здесь, в пяти верстах от дома, Гаршин знал, что будет дальше. Обед, чтение газет и журналов, вечерняя партия в шахматы с дядей Владимиром Степановичем. Дни были размеренны и заранее известны. Гаршин писал: «Внешних фактов — никаких». Дни были одинаковы. Вчерашний день заканчивался, чтобы повториться сегодня и завтра. Время крутилось вхолостую. Оно двигалось вокруг и не двигалось вперед. Вертелось как белка в колесе — колесо вертится, белка стоит на месте. Лед плавно плыл под ногами.
— Мат! — Дядюшка передвинул ладью и потирал руки, довольный.
А Всеволод только рад был, что партия закончилась, — тотчас удрал наверх, в свою комнату.
От зажженной лампы тьма за окном еще чернее, еще гуще. Гаршин уселся поудобнее в кресле, раскрыл книгу. Начался его, не размеренный заботливым дядюшкой час. Этот час не был известен заранее. Книги прокладывали тропинки мыслям. Мысли двигались вольно и рождали неожиданное.
Гаршин раскрыл Гюго. Он изучал французскую поэзию. Стихотворение называлось «Джинны». Это была ловкая штука. Воистину турдефорс стихоплетства. Стая духов стремительно проносилась над головой. В стихах слышался страшный вой, метались черные тени. Строчки — то длинные, то короткие, в одно слово, — стремительно сближались и вдруг, оттолкнувшись друг от друга, разлетались в разные стороны.
О боже! Голос гроба! То джинны!.. Адский вой! Бежим скорее оба По лестнице крутой! Фонарь мой загасило, И тень через перила Метнулась и застыла На потолке змеей…Поэт пугал себя и делал вид, что пугается, — он изображал вопль испуганного безумца. Гюго изображал. Он не знал, что ужас безумия не в красивой путанице воя и черных теней. Ужас безумия — в ясности. Вот Пушкин — тот понимал это. «Не дай мне бог сойти с ума». Если бы можно было бродить в пламенном бреду по темному лесу, забыться в нестройных грезах! А то ведь посадят на цепь дурака. И
…ночью слышать буду я Не голос яркий соловья, Не шум глухой дубров — А крик товарищей моих Да брань смотрителей ночных, Да визг, да звон оков.Тропинка от стихотворения вела в прошлое.
…Гаршин видел себя в прошлом.
Там была дача, похожая на мрачную каменную казарму, — Сабурова дача! И звон оков:
Гаршин помнил, как долгие часы тряс решетку на окне. И дикое, непонятное озлобление смотрителей. (Вода, недовольно урча, падала в ванну. Он стоял раздетый. Задумался. Пробегали в голове затуманенные и оттого еще более милые картины далекого детства. Вдруг страшный удар в грудь. Он упал. Так смотритель объявил ему, что пора залезать в ванну. «За что ты меня ударил?.. За что?..» За что?! Людей били и за стенами сумасшедшего дома и тоже не объясняли за что.)Воспоминания сплетали прошлое с настоящим, омрачали настоящее.
«…Помимо воли голова перебирает всевозможные воспоминания и все-то такое неприглядное, постыдное». Ужас безумия — в ясности.
…Лед плыл из-под ног. Ветер хлестал по щекам. Морозный воздух властно врывался в легкие.
С каждой верстой все дальше позади оставалась болезнь.
В дядюшкином селе Ефимовке, на Днепровско-Бугском лимане, Гаршин лечился покоем. Покой начался сразу — в вагоне, куда погрузил его Владимир Степанович. Всеволод с интересом разглядывал купленные детям механические игрушки. Веселый игрушечный медведь с ревом ходил по вагону. Гаршин смеялся.
Из лечебницы Гаршина взяли домой, дядя увез его из дома. Одиночество бывает разным. В больнице Гаршина делала мучительно одиноким болезнь. Дома — раздражающее ощущение, что он лишний. В Ефимовке он был одиноким от покоя. Он словно висел, не всплывая и не погружаясь на дно, в наполненной густым, как мед, покоем банке. Строгий корабельный распорядок рассекал дни (мужчины в акимовском роду были моряками). Дядя отнял у Гаршина «внешние факты». Как нагретая солнцем земля отдает ночью накопленное за день тепло, так и Гаршин успокаивался, теряя понемногу кипевшие внутри впечатления. Покой лечил, как мед. Время и пространство замкнулись вокруг. Их пробивала только мысль.
…Пять верст до маяка и пять — обратно. Обед. Журнал. «Мат!..» — дядя торжественно поставил ферзя на последнюю горизонталь. Зажженная лампа. Раскрытая книга. Гаршин изучал французскую поэзию. Он читал Мюссе. Мюссе ему не нравился: «тужится быть умным и изящным».
Когда в тоске немых страданий Нет упований И жизнь пуста, Целение — душе печальной — Звук музыкальный И красота!От стихотворения вела тропинка в будущее.
…В будущем Гаршин себя не видел: «Ничего нет впереди…»
Покой лечил, но не исцелял. Врет Мюссе! Не исцелит звук музыкальный печальную душу! Исцеление — в деле.
Мысль о деле прорывала густой мед покоя. Он жил без дела и не знал, как будет жить дальше. «…Делать, т. е. писать что-нибудь — не могу, хоть убейте». А если не писать?
«…Кроме этого — на что я способен!.. Что я знаю, что я умею? Писарем даже быть не могу — видите, какой почерк. В работники не гожусь; кто возьмет такого барчука?»
«…Дядя сказал мне, что он приказал посеять «для меня» 10 десятин ячменя, что я должен буду заботиться о его уборке и выручка достанется мне. Право, ничего не понимаю. Я не только не участвовал ничем в посеве этого ячменя, но даже не знал о нем. Убирать его я тоже не могу: убирать будут рабочие, которыми будет распоряжаться тот же дядя, потому что я ведь ничего не понимаю. Как же это ячмень будет мой? Дядя очень добр, вот и все. Воспользоваться этим ячменем было бы ни на что не похоже».
Гаршин рвался к любой работе. Он был счастлив, когда хоть ненадолго находил себя в труде. Дядя строил длинную пристань на сваях. Гаршин неотлучно находился на работе — промерял глубину, участвовал в забивке свай, а в свободную минуту по старой армейской памяти писал рабочим письма. Он, как прежде, искал ежедневного, будничного труда. Владимир Степанович был мировым судьей. Гаршин, точно на службу, являлся в определенный час к нему в камеру — вел протоколы, записывал показания.